Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 66

— Тогда понятно, почему он такой живой. — Абрамович поправил очки. — Мёртвых помнят иначе, чем живых. Живых забывают понемногу, со временем. Мёртвых — помнят навсегда, и они в памяти становятся лучше, чем были. Иногда — лучше, чем могли бы быть. Это несправедливо, но так устроена любовь. Роза ничего не ответила. Она не была уверена, что Абрамович прав. Джек в её памяти не стал лучше, чем был. Он остался таким же — живым, настоящим, иногда смешным, иногда упрямым. Она помнила, как он рисовал — сосредоточенно, закусив губу, забывая обо всём вокруг. Он не был в её памяти ни святым, ни легендой. Он был просто тем, кто сумел разбудить настоящие её чувства… И именно это было больнее всего. Портрет Абрамович повесил. И именно возле него люди останавливались чаще всего.

— Кто это? — спрашивали иногда.

— Человек, которого любила художница, — отвечал Абрамович с такой безмятежностью, будто это была самая обычная подпись к картине.

Деньги— вот о чём думала Роза большую часть своего времени, которое не занимало рисование. К осени тринадцатого года её доходы выглядели примерно так: за каждую проданную работу Абрамович отдавал ей половину цены. Маленькие рисунки уходили за доллар-полтора. “Хестер-стрит”он продал за три доллара. Портрет Джека висел и не продавался — Абрамович говорил, что за него нужно просить не меньше пяти, а это было много. Кроме галереи, у неё был хозяин лавки на Малберри-стрит, который брал её маленькие работы на продажу. Там цены были ниже — двадцать пять, тридцать центов за штуку. Зато оборот был живее: лавку посещали люди самые разные, и маленькие уличные сценки, и детские портреты брали охотно.

Итого в лучший месяц она зарабатывала около четырёх-пяти долларов. В плохой — полтора, а то и меньше. Рента — три доллара в неделю. Двенадцать в месяц.

Еда — при самой жёсткой экономии — ещё около трёх. Краски, бумага, кисти — непредсказуемо, но в среднем доллар-полтора. Итого только на самое необходимое — примерно шестнадцать долларов в месяц. А она зарабатывала пять. Разницу покрывала небольшая, всегда непредсказуемая, работа в самой галерее. Абрамович иногда брал её помочь — разобрать новые поступления, перевесить работы, поговорить с посетителями. Он платил за это от случая к случаю, по справедливости — когда было что платить. Иногда это были полтора доллара, иногда — просто ужин, который его жена, тихая молчаливая женщина по имени Циля, оставляла на плите в задней комнате. Роза ела этот ужин — суп, хлеб, иногда кусок отварной курицы — с такой признательностью, что Циля смотрела на неё с мягкой, немного грустной улыбкой и иногда заворачивала что-нибудь с собой. Но этого всё равно не хватало, чтобы свести концы с концами. В самые тяжёлые месяцы Роза занимала у Марии. Мария никогда не отказывала, хотя сама жила ненамного лучше. “Отдашь, когда продастся” — говорила она и махала рукой. Роза отдавала. Всегда. Это было для неё принципиально — отдавать. Долг давил на неё тяжелее, чем холод и голод вместе взятые. По прежнему, время от времени она думала о “Сердце океана”. Камень лежал там же у неё под матрасом, в носовом платке, завёрнутый в ещё один кусок ткани. Она доставала его редко — только ночью, в самые тёмные минуты своей жизни. Лежала и смотрела на него при свете луны, которая в ясные ночи добиралась и до её четвёртого этажа. Голубые грани блестели. Цену этого камня — она примерно понимала — она была такой, что Роза не смогла бы потратить её за всю оставшуюся жизнь, даже живя в роскоши. И одновременно он был абсолютно бесполезен. Принести его к ювелиру — значит начать разворачивать нитку, которая в конце приведёт к Кэлу. Она не хотела этого. Она не могла этого. “Сердце океана” было её тайной, её якорем, последним узлом, связывающим с прошлым, и трогать его она не собиралась. По ночам, когда не спалось — а не спалось ей часто, — она разговаривала с портретом Джека на стене.

— Сегодня продали “Двор”, — сообщала она шёпотом. — Доллар двадцать пять. Я купила масло и хлеб. Это был хороший день.

Или:

— Сегодня плохо. Мария говорит, что в их мастерской уволили троих девушек. На их место взяли других, те, что согласны на меньшую оплату труда. Я думала об этом весь день. Мне повезло, что я ушла оттуда сама. Или не повезло — не знаю ещё.

Или просто:

— Джек. Я очень устала…

Портрет молчал. Но Роза давно привыкла к этому молчанию. Оно не было пустым. Оно было тем же самым, что тишина в мастерской, когда все машинки вдруг останавливаются — не пустота, а пауза, в которой можно наконец услышать собственное дыхание. Господин Феликс Краузе появился в галерее Абрамовича в первых числах октября. Роза не знала его — прежде никогда не видела. Он пришёл в пятницу, во второй половине дня, когда в галерее почти никого не было: только старик Герман, который заходил каждую пятницу посмотреть на морские пейзажи и никогда ничего не покупал, и молодая пара — явно недавно приехавшие, судя по одежде, — которые долго стояли перед одной небольшой картиной с видом парка и наконец ушли, так ничего и не решившись купить. Краузе вошёл уверенно, как человек, привыкший входить в двери и не задумываться, открыты ли они для него. Роза в тот день помогала Абрамовичу — разбирала папку с новыми работами одного художника из Бруклина, молодого поляка по фамилии Войцик, которого старик собирался взять на пробу. Роза сидела на низком стуле в углу, держа рисунки на коленях. Краузе прошёлся по галерее, не торопясь, останавливаясь то у одной работы, то у другой. Роза почти не смотрела на него — только краем глаза, как привыкла смотреть за людьми, чтобы потом нарисовать по памяти. Потом он остановился напротив портрета Джека. Стоял долго. Минуты три, может быть, больше.

— Это чья работа? — спросил он наконец, не оборачиваясь.

— Моя, — ответила Роза. Голос вышел ровным, спокойным. Она не вставала.

Краузе обернулся. Посмотрел на неё — долго, внимательно, так смотрят не на человека, а на картину: оценивая, соображая. Ему было лет сорок пять — сорок семь. Высокий, плотный, в хорошем пальто из тёмно-серого сукна. Лицо широкое, с тяжёлой нижней челюстью, которую несколько смягчали неожиданно светлые, почти прозрачные серые глаза. Волосы тронуты сединой на висках. Ухоженные руки. Трость с серебряным набалдашником, которую он держал скорее для солидности, чем по необходимости.

— Вы художница, — сказал он. Тоже не спросил — сказал.

— Пытаюсь ею быть, — ответила Роза.

— Это портрет с натуры?

— Нет. По памяти.

— Он умер?

Роза поставила папку с рисунками Войцика на пол.

— Почему вы спрашиваете?