Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 338

Я жёстко, без церемоний перехватил её худенькое запястье. Кожа под пальцами была ледяная, покрытая крупными мурашками, а пульс колотился где-то у самого горла мелкой, частой, птичьей дрожью. Я прижал два грязных пальца к тонкой жилке и принялся медленно, с нажимом вколачивать ей в кожу её же собственную походную грамоту. Ту самую, что мы выстукивали друг другу в кромешной тьме разорённого гнезда.

Один короткий сильный удар — «иду». Два подряд — «замри».

На третьем стуке её омертвевшие пальцы вдруг дрогнули, потеплели, ожили и стиснули мою кисть мёртвой хваткой утопающего. Поняла. Хвала всем безымянным богам этой ямы, до которых мне нет дела, она поняла.

Потом она сама перехватила мою широкую мозолистую ладонь своими тонкими, цепкими пальцами и торопливо, сбиваясь с ровного ритма, простучала в ответ что-то своё.

Три коротких царапающих удара. Длинная тягучая пауза. Снова три коротких.

Я не знал этого знака. У нас просто не дошли руки сочинить такой длинный словарь на случай, если мир вдруг разом отнимет у нас все звуки.

Она почувствовала мою заминку. Рука её крупно дрогнула в моей хватке. И тогда она двумя руками подняла мою ладонь, плотно прижала её к своей щеке и коротко, твёрдо кивнула на неё подбородком.

Щека была мокрая. Одна горячая, быстрая дорожка наискось.

«Прости».

Вот что это было. Три коротких, пауза, три коротких. Прости, что оглохла. Прости, что в одну секунду из главного нашего козыря превратилась в слепоглухую, бесполезную обузу. В месте, где любая обуза живёт ровно до заката, а закат тут наступает, когда местной твари вздумается.

Я сцепил челюсти так, что отозвались ноющей болью корни зубов. Какое к чёрту «прости». Я отнял ладонь от её мокрого лица, снова нашарил тонкое запястье и выстучал — твёрдо, зло, по одному удару, единственное, что имело сейчас хоть какой-то реальный вес.

Один удар. «Иду». И ещё раз, впечатывая в кожу: «иду».

Мы идём. Обе ноги по очереди переставляем, и точка. Прощать тут было решительно нечего, некому и некогда. Мы оба сидели на дне одной и той же выгребной ямы, и выкарабкиваться из неё нам предстояло вместе или никак. Я в третий раз вдавил палец: «иду».

Разговор, прямо скажем, вышел не из самых изящных. Никаких словесных кружев, реверансов и глубоких расшаркиваний. Зато кристально, первобытно ясный. Вся премудрость нашего с ней совместного выживания ужалась до одного тупого удара костяшкой по коже — и, что характерно, ничего важного при этом по дороге не растеряла.

Кажется, до неё дошло. По крайней мере, худые плечи под великоватой курткой перестали быть каменными глыбами, а шея потеряла ту жуткую деревянную прямизну, с какой приговорённые в наших краях встречают топор на княжьей плахе.

А шёпот тем временем не дремал. Ему, в отличие от меня, уши Сандры были без надобности — у него хватало своего, древнего и голодного чутья на любой неосторожный выдох. За время её отключки он успел подобраться вплотную, стянуться к нам со всех углов плотным, многослойным облаком. Звук этот походил на шелест сухой змеиной чешуи по битому стеклу — мерзкий, зудящий прямо в костях. Он висел уже в десятке шагов от наших спин и жадно пробовал на несуществующий язык её сорванный, в беспамятстве брошенный голос:

— …ан-дра… ы-ыш-шу… е-бя…

Двор разучивал наши слова. Складывал из брошенных обрывков, смаковал гласные. Уходить надо было сейчас, сию же секунду, пока эта тварь не вызубрила их твёрдо, пока не начала лепить из украденного осмысленные фразы, чтобы звать нас из темноты. Что здешние стены делают с вызубренным человеческим языком, я выяснять не нанимался. На такие смелые затеи у меня не было ни лишнего здоровья, ни запасной шкуры в мешке.

Я скривился от острого прострела в боку, подцепил наш лоток, закинул его за спину так, чтобы жёсткий край не лупил по ноющему месту. Поставил ледяную, безвольную руку Сандры себе на плечо и крепко накрыл её ладонь своей.

«Держись намертво. Веду».

И мы пошли. Глухая девчонка и, считай, одноглазый проводник — через пыльный древний двор, где каждый твой шаг кладут на невидимые весы. Мимо семи разинутых чёрных ртов, которые слушают и всё запоминают навсегда. Если кому-то там, в недосягаемой выси, и было смешно глядеть на этот жалкий парад двух калек, я очень надеюсь, что он хотя бы досмотрел представление до конца, не отвернулся на середине от скуки.

Сперва — проверка. Обязательная, неотменимая, как утренняя молитва у заядлых храмовников.

Я не сомневался в её сбивчивых, вырванных из беспамятства словах ни на волос. Но «пусто под аркой» в этой реальности бывает очень, очень разного сорта, и мне до зарезу нужно было знать заранее, какое именно «пусто» приготовили нам любезные хозяева под третьим входом.

Мы медленно, выверяя каждый дюйм, ставя ноги с пятки на носок, подобрались к нему. Встали на те же строгие пять шагов, что и в прошлый раз. Теперь я вёл её за руку коротким, жёстким хватом за запястье, чтобы ловить ладонью каждый спазм её мышц. И каждые три шага сам оборачивался через плечо — делал работу её отключённых ушей своими взмокшими от натуги лопатками. Кожа на спине нестерпимо чесалась от дурного, животного напряжения. Казалось, кто-то водит по хребту гвоздём.

Зверь над третьей аркой не сдвинулся ни на йоту. Всё то же грубо стёсанное неумолимым временем — или чем-то похуже времени — каменное лицо, в котором не за что зацепиться глазу: ни глаз, ни рта, ни малейшего намёка на черту. Тяжёлое тело исполинского льва, налитые, готовые к рывку лапы, покорная караульная поза. Лечь на пост этой химере когда-то дозволили. А вот перестать слушать темноту — нет.

Песчаный язык, выползавший из-под её брюха на чистые плиты двора, был ровный и невинный, как выглаженная горничной простыня в дорогих княжеских номерах. Ни складочки, ни провала, ни подозрительной ряби. По нему до спасительного камня оставалось всего два жалких, коротких шага. Наша старая, сто раз хоженая, проверенная дорожка.

Я нагнулся, давя в себе готовый вырваться стон, свободной рукой нашарил в пыли черепок поувесистее — обломок какой-то толстой древней чаши, размером с мужскую ладонь. Примерился. Размахнулся и бросил его на самую середину этого невинного песчаного языка.

Песок открылся.