Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 338

— Ну-ну, — тяжело хмыкнул Брам, и в этом коротком звуке было гораздо больше мрачного понимания, чем мне бы сейчас хотелось. — Зябко ему. Шагом марш за ворота, пока я не передумал.

На городском вокзале, посреди густых клубов угольного дыма и режущего уши шипения стравливаемого пара, нас дожидался эшелон особого назначения. Громадная, лязгающая железом машина. Четыре длинных общих вагона-теплушки для черни, два классных вагона с чистыми стёклами и кружевными занавесочками для благородных, а в самом хвосте состава — броневагон военного сопровождения. Тяжёлый, клёпаный толстенными листами стали, выкрашенный в тусклый серый цвет, с хищной, приземистой башенкой станкового пулемёта на крыше. Я видел такие грозные штуки на старых вербовочных плакатах, но там они казались какими-то надёжными, правильными защитниками рубежей. Вживую же эта стальная, абсолютно слепая коробка внушала лишь первобытную, сосущую под ложечкой тревогу.

Путь до Виндхольма шёл самым краем мёртвых земель, сквозь так называемую Гиблую милю. Гиблое место, проклятая земля, о которой взрослые говорили только сдавленным шёпотом на ночных кухнях, озираясь по сторонам. Поэтому раз в год, когда наступало время везти очередную партию детей на инициацию, железную дорогу охраняли со всей строгостью военного положения. Грязный, заплёванный перрон был перегорожен плотным, непроницаемым оцеплением рослых жандармов в тяжёлых шинелях с примкнутыми штыками. За их широкими, равнодушными спинами в голос, надрывно выли матери, цепляясь побелевшими пальцами за пустоту, словно могли удержать своих чад от неминуемого. Какой-то бледный, измождённый отец в потёртом пиджаке, сцепив челюсти так, что под кожей гуляли желваки, молча и высоко, на вытянутой дрожащей руке держал над головой детскую суконную шапчонку. Должно быть, искренне надеялся, что его сын увидит эту шапку из строя и хоть немного утешится перед долгой дорогой в неизвестность. Кто знает, может, пацан и впрямь утешился этой грязной тряпкой. Я бы на его месте только сильнее разозлился от бессилия и унижения.

Проводить меня на вокзал не пришёл никто. Совсем никто во всём огромном свете. Я мысленно, с вызовом сказал себе, что мне плевать на это с высокой колокольни, — и почти в это поверил. Тоже крайне полезный, выработанный годами приютский навык — свято верить в собственное несокрушимое безразличие.

Рассаживали нас долго, суетливо, строго сверяясь по длинным бумажным спискам. В классные вагоны, где тепло, где подают горячий чай с лимоном и где можно лечь на мягкие бархатные полки, почтительно определяли отпрысков знатных фамилий, ухоженных детей богатых фабрикантов и владельцев мануфактур. В общие, ледяные теплушки, как бессловесный скот, гнали всю остальную шелупонь: крепких деревенских парней от сохи, городских чумазых оборванцев и нас, коротко стриженных приютских в одинаковых серых пальто. Когда я, с трудом волоча свой мешок, брёл по стылому перрону мимо головного вагона, по плотной толпе провожающих внезапно прокатился благоговейный, приглушённый ропот: к составу неспешно направлялся сам наследник.

Эрик Норд собственной высокомерной персоной. Двенадцать лет, прямой, законный наследник древнего княжеского рода, в котором заветный сновидческий дар не прерывался вот уже шесть поколений подряд. Мальчишку несли к вагону словно хрупкую, бесценную хрустальную вазу, боясь разбить, испачкать или застудить. Впереди, уверенно расчищая путь в толпе, важно вышагивал сухопарый, чопорный гувернёр с тростью с серебряным набалдашником, следом семенили двое потных, запыхавшихся слуг, сгибаясь под тяжестью огромных кожаных кофров с медными углами. Люди на перроне раболепно, торопливо расступались, низко кланяясь, жандармы мгновенно вытягивались во фрунт и брали под козырёк. Эрик вышагивал с откровенной, нескрываемой смертной скукой на породистом, холёном лице, лениво похлопывая дорогими лайковыми перчатками по ладони. В сторону наших грязных, воняющих карболкой и мочой теплушек он даже не удостоил взглядом. Для него мы были просто пустым местом, налипшей грязью под подмётками его щегольских сапог.

Для него Первый Сон был всего лишь торжественным, заранее щедро оплаченным обрядом, пустой формальностью, после которой его ждал пышный домашний банкет, горы подарков и всеобщий почтительный трепет. В этом поезде настоящий, смертельный жребий вслепую тянули только мы, те, кому совершенно нечего было терять, кроме своей никчёмной жизни.

Я зло отвернулся, сплюнул сквозь зубы прямо на блестящие рельсы и полез по ледяным железным скобам в свой вагон. Завидовать таким, как этот напыщенный Норд, — всё равно что злиться на зимнюю непогоду, бурю или ледяной ураган. Ей ведь тоже никакой людской закон не писан. Злись, не злись — только глотку сорвёшь да нервы себе впустую попортишь.

Общий вагон встретил меня густым, сшибающим с ног букетом запахов: мокрой вонючей овчины, едкого паровозного дыма, немытых молодых тел и липкого, кислого детского страха. Народу сюда набилось битком, как сельдей в деревянную бочку: сидели в три плотных ряда, жались друг к другу, поджав колени, на собственных жалких узлах, мостились прямо на заплёванном грязном полу, подстелив старые газеты. Свободным оставался лишь один дальний угол. Там, у самого мутного, задребезжавшего от ветра окна, приткнулась одинокая худенькая девочка в простом сером платке, а по обе стороны от неё почему-то пустовало добрых три пяди дощатой скамьи. Никто категорически не хотел садиться рядом.

Девочка была абсолютно слепой. Это бросалось в глаза сразу, по тому, как неестественно прямо она держала спину и чуть склонила голову набок, словно чуткая птица, напряжённо прислушиваясь к каждому шороху переполненного, гудящего вагона. Калек и увечных везли на инициацию наравне со всеми здоровыми, жестокий закон исключений не делал ни для кого. Вот только здоровые шарахались от них в стороны так, будто слепота — это заразная чума или проказа. Существовала среди нашего малолетнего брата такая живучая присказка, писанная, как водится, чужой кровью неудачников: ущербный в Песках — верная, неминуемая гибель, а с обузой из сна живыми никогда не возвращаются. Никто не хотел тащить на своём горбу слепую девчонку, когда своя собственная шкура в тысячу раз дороже.

Зато вокруг этой самой «обузы» было вдоволь отличного пустого места. А в набитом битком вонючем вагоне, где и яблоку негде упасть, простор — штука поистине драгоценная.