Страница 85 из 100
Глава 26
Род уходил в семь утра по зимнику — дороге, которой летом нет: её намораживают по реке и по болотам, и в апреле она уходит под воду вместе с колеёй. Я пришёл на площадь смотреть, как их грузят.
Машин было двадцать две. Водители шли вдоль колонны, обстукивая скаты монтировками, и делали это одинаково — два удара по внешнему, один по внутреннему, — и по этой одинаковости было видно, что дорога до Якутска здесь ремесло, дело привычное и считаное.
Отец стоял у головной машины с описью.
— Сорок три, — сказал он. — Все на месте, никто не сбежал ночью. Я, честно говоря, ждал, что двое-трое сбегут.
— Куда бы они тут сбежали.
— В том и дело. — Он свернул опись и сунул за пазуху. — Неделя пути. Обратно до апреля никто не поедет, сотовой на трассе нет вовсе, а спутниковая трубка одна на всю колонну, и на ней очередь.
Лида и Вадим ждали у третьей машины, оба уже в местном: тулупы, шапки, рукавицы на шнуре через плечо. За четверо суток они успели купить всё правильно, и купили не самое дорогое.
— Григорий Андреевич, — сказала Лида.
— Помню, — сказал я. — Приеду сам или пришлю бумагу. Чужому не верить.
— Мы помним тоже.
Вадим протянул руку, и я её пожал. Ладонь у него была холодная и сухая, а хват — правильный, без давления, хотя учить его этому было некому.
— Вы там осторожнее, — сказал он и сразу смутился, потому что говорить это мне было нелепо и он это понимал.
Отец обнял меня коротко, при всех, чего не делал никогда.
Потом колонна тронулась, и первые десять минут я слышал моторы, а дальше их накрыло городом.
Дождь в Иркутске шёл третьи сутки и не собирался кончаться. Он был не зимний и не осенний — мелкий, одной и той же силы, без ветра, и по улицам от него стояла тёмная сырость, которая въедалась в стены и делала весь город на два тона темнее, чем он был построен. Снега не было нигде, кроме крыш на северной стороне.
К администрации я пошёл пешком: город стоило разглядеть.
На каждом четвёртом-пятом прохожем — перчатка на правой руке. Чёрная, грубой кожи, до середины предплечья, с широким ободом на запястье. Носили её поверх рукава, и у многих ткань над ободом была протёрта до блеска.
Через квартал я бросил считать обожжённых. Ожоги на скулах, стянутая кожа на кистях, у одного мужика — правая сторона лица гладкая и розовая, как у младенца, и на этой стороне не было брови.
Никто ни на кого не оборачивался.
На углу Большой мальчишка лет двенадцати продавал горячие пирожки из ящика на ремне, и рядом с ним стоял патруль — двое в мокрых плащах с капюшонами, — и один из патрульных ел пирожок, держа его в левой руке. Правая у него была в перчатке, и он ею не пользовался вовсе.
Я прошёл мимо и понял, что за четверо суток и одно утро увидел этот город насквозь: здесь аномалия не событие. Здесь она место работы, а на работу ходят каждый день.
Администрация ОЗАП занимала два этажа бывшего купеческого дома с колоннами, и очередь в ней начиналась на крыльце. Я встал в хвост. Передо мной стояли человек сорок.
Первые полчаса я разбирал, как это устроено. Окошек было три. В первое сдавали выходы: люди подходили, клали правую руку на медную пластину, вделанную в стойку, и держали, пока писарь не кивнёт. Во второе шли по деньгам. Третье было «прочее», и туда стояли те, у кого дело не помещалось в первые два.
Я стоял в третье.
Мужик передо мной обернулся, оглядел меня и остановил взгляд на моей правой руке.
— Новенький?
— Новенький.
— Оно и видно. — Он сказал это без насмешки, скорее с сочувствием. — Ты в третье не стой, тебе в первое. Записаться, потом перчатку, потом уже сюда.
— Мне сказали в третье.
— Кто сказал?
— Прикомандирован, — сказал я.
Он оглядел меня ещё раз, теперь внимательнее, и отвернулся, и больше со мной не заговаривал. Слово было нездешнее, и связываться он не захотел.
Перчатки я к этому времени рассмотрел как следует. Шов по тыльной стороне у всех светился, и светился по-разному. У большинства жёлтым, тускло, вполсилы. У двоих в очереди — зелёным. Один раз мимо прошёл человек с синим, и очередь ему уступила без слов, будто он был не в очереди вообще.
По запястному ободу шли набитые полосы. У жёлтых — четыре. У зелёных — три и у одного две.
Я досчитал до этого сам и потом проверил на слух: за спиной двое обсуждали чью-то дочь, и одна фраза встала на место всей арифметики.
— Ей вторую дали, а рука жёлтая. Выходов набрала, а сама не растёт.
Шов — это ранг, и меряет его сама перчатка. Полосы — допуск, и его выдают люди. Первое не подделаешь, второе можно выслужить, и по руке сразу видно, где человек не совпадает сам с собой.
Очередь двигалась медленно, и она успела дойти до середины, когда в дверь вошла девушка и пошла прямо к первому окошку, никого не спрашивая. Ей было лет девятнадцать. Невысокая, широкая в плечах, коротко стриженная, с обветренным до красноты лицом. Куртка на ней была мужская, не по размеру, и держалась она в ней ловко. За спиной, на ремне через грудь, висела кувалда — казённая, с треснувшим черенком, стянутым проволокой в двух местах. По тому, как она лежала у неё на спине, было видно, что с ней ходят на работу, а не носят для вида.
Правая перчатка у неё светилась зелёным. Через левую скулу шёл свежий рубец, смазанный чем-то жёлтым, и мазь была положена пальцем и наспех.
— Чистова, — сказал писарь в окошке прежде, чем она открыла рот. — В очередь.
— Я в этой очереди стояла вчера, — сказала она. — Два часа, и сдавала выход за четверых, и из этих четверых обратно пришла я. Вы писали, я стояла напротив и смотрела, как вы пишете.
Писарь положил ручку на стойку и не поднял её.
— Наряд на завтра, — сказала она. — Двенадцатый сектор. Третий раз подряд. Кто ставит?
— Наряд ставит старший смены по разнарядке.
— Старший смены ставит по бумаге, которую ему спускают. Я спрашиваю, кто пишет бумагу.
— Чистова, не задерживай людей.
Очередь, между прочим, молчала. Не поддерживала и не возмущалась — стояла и слушала, и по этому молчанию было понятно, что слушают не в первый раз.
— За полгода двенадцатый забрал четверых, — сказала она громче, чем нужно. — Вчера ещё троих. Трое были мои. Семь. Завтра туда идёт восьмая, а отделения у восьмой нет. Сектор идёт по второй степени. У меня третья.
— Людей тебе дадут, — сказал писарь. — Двоих из смены Никитина и одного нового. Свободных бойцов на завтра двое, ты и Волков, он целитель, и его в двенадцатый нельзя. Остаёшься ты.