Страница 77 из 100
Гвардия — в форме, я их узнал. Двое в чёрном, не гвардейцы, из тех, кого мне не показывали. И ещё двое.
Женщина в переднике, та, что мыла ступени, — у самого выхода, в четырёх шагах от двери, до которой ей оставалось четыре шага. И старик в брезентовой куртке, с секатором на поясе. Он лежал на боку у разбитой двери, лицом ко двору, и рядом валялось ведро.
Меня вырвало там же, у колонны, и я стоял на четвереньках, и молот лежал рядом на битом кирпиче и медленно гас.
Наташа не подошла и ничего не сказала. Она сидела там, где села, и обламывала лёд с предплечий — по куску, аккуратно, потому что вместе со льдом шла кожа.
Когда я смог поднять голову, во дворе уже стояли машины Канцелярии, и по гравию бежали люди с фонарями, и кто-то отдавал распоряжения тем же голосом, каким их отдают на пожаре.
— Сколько прошло? — спросил я.
— Четырнадцать минут.
— Ты приехала раньше срока.
— Я приехала через двадцать восемь минут после того, как за тобой закрылись ворота, — сказала она. — К этому времени дом уже падал.
Она поднялась, придерживая одну руку другой, и подошла.
— Ты меня видел, — сказала она. — Я стояла в трёх шагах и звала тебя по имени. Ты пошёл на меня, как на них.
— Знаю.
Она села рядом, на битый кирпич, и некоторое время молчала.
— Я перебрала всё, чем умею бить, — сказала она наконец, и вот здесь голос у неё сорвался. — Искала, чем тебя достать так, чтобы ты после этого остался жив. Ничего не подошло.
Мы сидели во дворе, на бортике зачехлённого фонтана, и я держал молот, потому что убрать его не выходило: он не отзывался.
Целитель Канцелярии подошёл к Наташе, посмотрел на её руки и ушёл за ящиком. Вернулся он с двумя и сказал, что кисти будет собирать до утра и что до утра она никуда не поедет.
— Поеду, — сказала Наташа и подставила ему левую.
— Слушай меня, — сказала она, не оборачиваясь ко мне. — Я скажу один раз, потому что второй раз мне будет стыдно.
Я молчал.
— Я не знаю, что с тобой было сегодня, — сказала она. — Такого не делают. Я про такое не слышала ни на границе, ни в аномалиях, ни от тех, кто старше меня вдвое. И спрашивать не буду, потому что ты соврёшь.
Я промолчал.
— Со мной было другое, а кончалось так же. В сорок один год на границе я перестала себя держать. Второй раз — в шестьдесят три, в аномалии под Нарьян-Маром. — Даты она назвала без выражения. — В первый раз со мной было двенадцать человек. Вышло восемь.
Я повернул голову.
— Меня не судили и не разжаловали, — сказала Наташа. — Меня наградили. Четверых записали на тварей, потому что доклад писала я сама, и никто из восьми выживших меня не поправил. Вот это я и ношу с собой восемьдесят лет, и на границе четыре года просидела не за подвиги.
— Зачем ты мне это говоришь?
— Затем, что завтра тебе предложат выбор, и я хочу, чтобы ты знал, как он выглядит потом. — Она наконец повернула ко мне голову. — Ты можешь пойти к Орлову и рассказать всё, как было: молот, дом, двое из прислуги. Тебя за это не повесят, ты нужен живым. Тебя сломают иначе — и ты останешься благородным, чистым и мёртвым для любой работы до конца жизни.
— А второй вариант?
— Ты будешь врать. Складно, ровно и до конца, и я подпишу твою ложь своим именем, потому что я в неё вошла в тот момент, когда взяла тебя за руку. И тогда ты останешься живым — и с этим.
Она кивнула на дом.
— Второе тяжелее. И только его можно донести.
Женщину звали Прасковья Гуськова, ей было пятьдесят четыре, и в доме Кровиных она работала девятнадцать лет.
Садовника звали Игнат Тимофеевич Дёмин. Восемьдесят один год, глухой на левое ухо, поэтому и не ушёл вовремя: он не слышал сирену.
Я узнал это через час, у машины, из списка, который зачитывал вслух молодой человек из Канцелярии, не понимая, кому именно он его зачитывает.
Оба имени я повторил про себя дважды. Потом сел в машину, положил молот на колени и всю дорогу до города держал на нём ладонь.