Страница 71 из 100
Дыра встала между нами в метре над землёй — маленькая, с тарелку, с рваным дрожащим краем, и я успел сосчитать до пяти прежде, чем она схлопнулась. Михаил опустил руку и посмотрел на неё сам, будто рука была чужая.
— Два вдоха было, — сказал он. — Теперь пять. И после этого я не сажусь на землю.
Ноябрьский двор, мокрые липы, кирпичная водокачка с содранной побелкой, и мой брат, который два года подряд слышал от четверых взрослых, что он тупик.
Я стоял и не мог сказать ничего.
Это стоило посчитать: Михаил с рабочим порталом — это переброска, это отход, это половина тех задач, которые я до сих пор решал ногами и кровью. Считать я умею быстро, и в этот раз счёт пошёл сам собой и мне не понравился.
Понравилось другое. Он держал руку на весу и смотрел на пустое место, где секунду назад стояла дыра, и лицо у него было такое, какого я у него не видел ни разу.
— Полгода до того, чтобы стало видно другим, — сказал я.
— Знаю. Ты говорил. — Он опустил руку. — Гриша.
Он назвал меня так впервые за две жизни, и, разумеется, не знал об этом.
— Что?
— Ничего. — Он пошёл к дому и на середине двора остановился. — Ты палку когда бросишь?
— Через две недели.
— Тогда через две недели покажешь, как ты меня тогда уложил.
Клятву я принял в четверг вечером, во флигеле, потому что в казарме за стеной живут двести человек.
Лида затопила печь и ушла с Вадимом в дом, не спрашивая. Семён и Саша сели на пол у стены, одинаково, подтянув колени, и я сел напротив — на табурет, потому что на пол сесть мог, а встать уже нет.
— Последний раз спрашиваю, — сказал я. — Обратно не вынимается.
— Мы вчера у Лиды спрашивали, — сказал Семён. — Она сказала, что первое время болит.
— Она сказала мягко.
— Мы поняли, что мягко.
Слова я говорил сам, а они повторяли за мной по строке. Формулу я подбирал заново: ту, сентябрьскую, я дословно не помнил, и врать в этом месте нельзя даже себе.
Что отдают себя тому, кто примет. Что не поднимут руки и не наведут чужой. Что не назовут того, кто принял, ни живым, ни под пыткой, ни во сне. Что берут это по своей воле и знают цену.
Саша договорил до конца ни разу не сбившись. Семён споткнулся дважды, оба раза на «по своей воле», и оба раза начал строку заново, пока не вышло чисто.
А в конце я назвал себя.
— Эллиад из рода Эссерис. Запомните. Больше я вам этого не повторю.
Нити пошли из-под грудины двумя тонкими белыми ветвями, и в этот раз я вёл их правой, и это оказалось совсем другой работой. Правая слушалась. Ветви шли ровнее и входили медленнее, и от этой медленности обоим было хуже.
Саша выгнулся и не издал ни звука. Семён закричал на середине, коротко, и сам себе зажал рот ладонью.
Когда нити встали, над каждым проступила печать — маленький белый знак сантиметров в десять, очень плотный, — постояла две секунды и погасла. Ни один из них её не увидел.
Я сидел на табурете, держался за колено и смотрел на то место, где она была.
Двое, которые одинаково не помнят одного и того же, — это потрясение и пожар. Четверо — это уже почерк. Орлов сажает людей напротив себя двадцать два года, и если он когда-нибудь сложит рядом Лиду, Вадима и двух студентов из уездного отбора, ему не понадобится ни доказательств, ни признания: ему хватит того, что в четырёх головах одинаково выедена одна и та же дырка.
В каналах у меня было пусто до звона. Я держался за табурет и ждал, пока комната перестанет плыть.
Саша поднялся первым и подал брату руку.
— Гриша, — сказал Семён от двери. Он попробовал имя на слух, как пробуют чужую обувь. — Фельдшер в Клин когда?
— С четверга. Он уже выехал.
— Так сегодня четверг.
— Тогда доехал, — сказал я.
Они постояли ещё немного и вышли, и я слышал, как они идут через двор, — двое молодых и здоровых, только что отдавших себя на всю оставшуюся жизнь. Встать с табурета я не мог.
Печь потрескивала. До двери я добрался нескоро.