Страница 10 из 100
— Я вижу плиту. — Директор говорил тихо и без нажима, и от этого его слышали лучше, чем если бы он кричал. — Плита треснула в трёх местах, стихия определена, Физика, чистая, без примеси. Я в этом зале семнадцатый год и такого напора не видел ни разу. — Он положил ладонь на камень. — И источника у него нет. Ни выжженного, ни подавленного, ни запечатанного. Его нет.
— Тогда откуда…
— Из каналов. — Директор посмотрел на свою руку как на чужую. — Каналы целы и работают. Стихия идёт по ним напрямую, минуя резервуар, которого не существует.
Он замолчал.
— Потолок, — напомнил кто-то с балкона.
— Потолка нет, — сказал директор.
И вот тут зал наконец загудел по-настоящему, и в этом гуле я разобрал то, что бывает в толпе, когда при ней ломается привычный порядок вещей: люди спрашивали друг у друга, что это значит, и никто не отвечал.
Я стоял у расколотой плиты и один во всём зале не понимал, из-за чего шум.
Там, откуда я пришёл, никому не приходило в голову сообщать человеку, где он остановится. Росли все, кто был готов платить, и платили по-разному: временем, кровью, тем, от чего отказывались по дороге. Кто-то упирался на третьем десятке и оставался там навсегда, кто-то шёл дальше в шестьдесят. Предел у человека был, но узнавали его в конце, а не в восемнадцать лет при трёхстах свидетелях.
Здесь это считалось нормой — прийти в казённый дом и получить в графу цифру, выше которой не поднимешься. По лицам вокруг было видно, что нормой её считают все.
Я посмотрел на женщину у стены, которая поправляла мальчику воротник. Мальчик уже прошёл плиту и стоял рядом с ней, и по её лицу было понятно, какую цифру ему назвали.
— Не «вне классификации», — сказал директор громче, и гул притих. — Не «выше шкалы». Потолок ранга — это объём, который способен вместить источник. Я определяю его тем, что нахожу дно и меряю от дна. — Он вытер ладонь о мундир. — У него нет дна, потому что нет источника. Мерить нечего. В графу я поставлю прочерк, потому что другого честного знака у меня нет.
Он повернулся ко мне.
— Вы что-нибудь чувствовали?
Я подумал, что честный ответ здесь ничего не испортит, потому что честного ответа никто всё равно не поймёт.
— Что мне хорошо, — сказал я.
Директор молчал очень долго, потом кивнул своим и пошёл к столу заполнять бумагу.
Потом пришла аура.
Она как будто была в зале всегда, и просто до сих пор никто не давал себе труда её заметить. Тяжесть легла на плечи сразу, без нажима, и я услышал, как разом опустились на колени триста человек: сначала чиновники, потом испытуемые, потом балкон. Я опустился вместе со всеми, потому что глупостей мне на сегодня хватило.
Тяжесть стояла секунд восемь, и этого хватило, чтобы меня рассмотрели. Я не могу объяснить, откуда это знал, — на возвышении никто не появился, и никто ничего не сказал, — но ощущение было такое же, как в бою, когда чужой снайпер берёт тебя в перекрестье и держит, решая, ты сегодня нужен или уже нет.
Странно было другое. На расколотую плиту не смотрели вовсе. На руки мои — тоже, хотя смотреть стоило именно на них.
Смотрели в лицо, и смотрели так, как смотрят не на новое, а на давно знакомое, встреченное там, где его не ждали.
Потом тяжесть качнулась — на долю секунды, будто человек уже отвернулся и всё-таки оглянулся ещё раз, — и только после этого ушла.
Ушла она не так, как пришла. Пришло что-то очень уверенное в себе. Уходило оно медленнее, чем следовало, и по дороге ничего не решило.
Зал поднимался вразнобой. Отец на балконе стоял, держась одной рукой за перила, и был белым.
Воронов ждал у выхода. Он стоял, привалившись плечом к колонне, в штатском, лет тридцати с небольшим, и тень от колонны лежала на нём как-то не так — гуще, чем должна была при этом свете.
— Григорий Андреевич.
— Мы знакомы?
— Пока нет. — Он оттолкнулся от колонны и пошёл рядом, не спрашивая разрешения. — Воронов, Дмитрий. Я буду вас курировать. Это не предложение, это уже случилось, бумага подписана сорок минут назад.
— Быстро.
— Вы сломали учётную плиту, которую клали при Николае, и усадили директора Управления на пол при трёхстах свидетелях. — Он говорил без выражения, ровным служебным голосом. — По регламенту у меня было двое суток. Мне дали сорок минут, и это, если хотите знать, единственное, что меня во всей истории беспокоит.
Мы вышли на крыльцо. Внизу, у машин, стояли семьи, и от толпы шёл тот особенный гул, который бывает, когда все говорят об одном и стараются не смотреть в одну сторону.
— В Академию вас зачислят послезавтра, — сказал Воронов. — Есть вопрос?
— Есть. — Я остановился. — Сколько в мире носителей Физики?
Он подобрался, и я понял, что вопрос он ждал не этот.
— Один, — сказал он. — До сегодняшнего утра.
Он спустился на две ступени, обернулся и добавил другим тоном, вспомнив, что вообще-то умеет разговаривать по-человечески:
— Кровь под носом вытрите. Вас двести человек фотографируют.