Страница 24 из 86
А еще о начинающем плейбое, который заказал безалкогольную водку и заявил, что он трезвый, но веселый.
На что она ответила: — Тогда почему ты так стараешься?
Она заставляет меня смеяться.
По-настоящему.
Смех вырывается из груди прежде, чем я успеваю запереть его внутри.
На мгновение забываю, что гребаные ирландцы пришли в движение. Что мы собираемся укрыться в конспиративном доме, чтобы никто не пострадал.
Что внутри я должен быть мертв.
Но каким-то образом сижу здесь, пью дешевое пиво и смеюсь с сестрой покойной жены, прячась, словно беглец, в месте, о существовании которого почти никто не знает.
В этом есть что-то бунтарское.
Но Рафаил сам велел нам не торопиться.
— Обожаю паршивые бары, — бормочу я, откидываясь на спинку стула, когда она заканчивает очередную историю.
Рут улыбается.
— Я тоже. Никакого притворства. Можно утопить горе со скидкой.
Я склоняю голову набок.
— Значит, в баре к тебе подкатывают мужчины?
Она фыркает.
— Не особо. Я недостаточно красивая.
Я смотрю на нее.
Моргаю.
Она говорит серьезно.
Действительно в это верит.
— Ты, блядь, издеваешься? — спрашиваю я, подавшись вперед. — Это какая-то самоуничижительная хрень?
— Что? Нет.
Слова вырываются прежде, чем я успеваю остановиться: — Рут, господи. Ты красивая.
Так и есть.
Она смущается и отводит взгляд. Затем прочищает горло и выпрямляется.
— Нам пора.
Конечно.
Пора.
Но я могу думать лишь о том, насколько она ошибается в отношении себя…
И насколько опасно правильным кажется ее присутствие рядом со мной.
— Да, — отвечаю я. — Пора.
Но мы не уходим.
Вместо этого заказываем еще по одной.
— Знаю, твой отец был ублюдком, — говорит она. — Но я была слишком маленькой… Или слишком зацикленной на себе, чтобы понимать.
Она отпивает из стакана. На губе остается немного пены, и выглядит это очаровательно.
— Расскажешь о нем?
Значит, мы действительно будем говорить об этом.
— Мой отец был байкером, — начинаю я. — И я говорю не о тех, кто катается по выходным в кожаных жилетах и устраивает благотворительные мотопробеги с игрушками. Я говорю о людях, перевозящих мет через границы штатов. Все считали его спокойным, потому что он никогда не повышал голоса. Но на самом деле вместо него говорили кулаки.
Я качаю головой.
— А я был его гребаной боксерской грушей. Он говорил, что должен сделать меня жестче. Что мир не щадит слабых мальчишек. К десяти годам я умел сам зашивать рассеченную бровь и, не моргнув, лгать медсестре в приемном отделении. К четырнадцати перестал плакать, когда он что-нибудь во мне ломал, потому что знал: это не в последний раз.
Я сказал слишком много.
И все же едва затронул поверхность.
Я отворачиваюсь.
— Он умер, когда мне было девятнадцать. Разбился на мотоцикле. Пьяный, на огромной скорости. В конце концов удача от него отвернулась.
Я не плакал.
Не пошел на похороны.
Просто стоял на кухне, пока на щеке засыхала кровь после предыдущей ночи, и думал: Наконец-то ты сделал хоть что-то хорошее.
Ушел.
— Мне жаль, что он так с тобой обращался.
Я пожимаю плечами и прячусь за своим напитком. Кажется, я почти с этим смирился.
— Раньше я говорил себе, что у него была тяжелая жизнь, что он просто не умел справляться со своей злостью. Но теперь, когда у меня появился собственный ребенок, мне гораздо сложнее оправдать то, как он со мной обращался. Дети невинны. Они легко доверяют и любят всем сердцем.
Я качаю головой.
— Они заслуживают любви и уважения.
Я замолкаю.
Воспоминание всплывает против воли, словно что-то полузатонувшее.
Из-за пива я говорю больше обычного.
— Помню, мне было семь. Я уронил стакан молока — едва до него дотронулся, а он просто выскользнул из рук. Отец не сказал ни слова. Собрал осколки и выбросил в мусор. А потом заставил меня стоять на коленях на кухонном полу, пока ноги не онемели. Одну я порезал осколком. Он сказал, что я должен научиться понимать последствия своих поступков.
— Ты, блядь, издеваешься? — яростно спрашивает Рут.
Мой голос становится тише.
— Помню, какой холодной была плитка. Помню тиканье часов, пока я пытался не заплакать. Этот звук оставался со мной гораздо дольше, чем боль. А ведь я, черт возьми, взял молоко только потому, что хотел пить.
Между нами воцаряется тишина — густая, но не пустая.
Она протягивает маленькую ладонь и мягко проводит большим пальцем по тыльной стороне моей руки. Ногти короткие, не накрашенные, аккуратно закругленные.
— Мне жаль, — говорит она.
И я знаю, что она искренна.
Именно Мария помогала мне, когда я пытался справляться с собственной злостью. Когда раздражался из-за того, что Лука не хотел спать. Когда начались его первые истерики — он бросал вещи и кричал нет.
Она клала ладонь мне на предплечье и говорила: — Отойди. Я сама разберусь.
Она сохраняла спокойствие.
Всегда.
Ей пришлось научиться этому очень рано. Именно она заботилась о матери и младшей сестре.
А я научился терпению у нее.
— Мария была такой терпеливой, — говорю я, и голос дрожит. — Ненавидел себя за то, что первым порывом всегда становилась злость. Мне приходилось отходить. Но Мария объяснила: когда растешь в такой семье, разорвать порочный круг гораздо труднее. Такое поведение становится второй натурой. Цепь приходится разрывать сознательно. Учиться. Становиться лучше.
Я пожимаю плечами.
— И она была права.
Я с шумом выдыхаю.
— Я горжусь тем, что до сих пор ни разу не поднял руку на сына. Ни единого раза. Лучше быть слишком снисходительным, чем вымещать злость на ребенке.
— Согласна, — отвечает Рут. — Он не избалован. Он маленький ребенок. Ты установил для него правила и приучаешь к дисциплине. А дисциплина не обязана причинять боль или унижение.
Она качает головой.
— Такое чувство, что наше детство было полной противоположностью. Хотя ты и так знаешь, в каких условиях выросла я.
Знаю.
Ее мать была слишком больна, чтобы заботиться о детях. Иногда они ложились спать голодными — еды постоянно не хватало. Жили в полуразрушенной квартире, которую едва могли оплачивать, пока Мария не начала работать и помогать семье держаться на плаву.