Страница 12 из 46
…Нравственно для него все, что способствует торжеству революции. Безнравственно и преступно все, что помешает ему.
…Он не революционер, если ему чего-либо жаль в этом мире. Тем хуже для него, если у него есть родственные, дружеские и любовные отношения: он не революционер, если они могут остановить его руку…
А вот ноготь Кобы прошелся уже не на полях, а под строкой. Тут очередной пункт катехизиса начинался так: революционер презирает всякое доктринерство и отказывается от мирской науки, предоставляя ее будущим поколениям.
Далее шли строки: он изучает денно и нощно живую науку — людей, характер, положения…
Под эту-то фразу — во всю ее длину — была всажена резкая черта. Странно. Почему именно это выделил Коба? Да, живая наука, видимо, по сердцу ему, воистину сыну угнетенных, родившемуся среди бедняков. К тому же он, лишь подвернется случай, всюду впитывает, вбирает образование. Ну, а манера пускать в ход свой крепкий ноготь… Э, простим это ему.
13
Коба в Кутаисе жил отшельником. Менял ночевки. Никому не сообщал об очередном своем местопребывании. Мог поспать и на земле под южным небом. Изредка брился, потом вновь зарастал. Иногда где-нибудь ему простирывали рубаху, давали на смену пару белья. Равнодушный к житейским удобствам, он внешностью, повадкой как бы олицетворял девиз: «Ничего для себя!»
Созданный в Кутаисе новый комитет объявил о себе листовкой, которую написал Коба. В городе жарче заполыхали политические страсти. Устраивались дискуссии на нелегальных собраниях. Главным оратором большевиков выступал опять же Коба.
Красноречием он не отличался, рассуждал холодно, без взблесков страсти, но разил оппонентов ясностью, четкостью мысли, силой логики, аргументации. Форма изложения была популярной, простой. Горячности он противопоставлял спокойствие. Это действовало. Его слово с трибуны было уверенным, убедительным, целеустремленным. Самые едкие реплики не выводили Кобу из себя. Полемизируя, он постоянно имел в виду не столько противника, сколько аудиторию. Говорил для нее.
Его речь не сверкала и обширностью познаний, образованностью, однако то, чем он владел, было усвоено им ясно, твердо, до корня. Зная немногое, он этим малым искусно оперировал.
В боковом кармане изношенного его пиджака неизменно хранилась книга Ленина «Что делать?». Среди живших в ту пору марксистов Ленин был единственным, чьему авторитету поклонялся Коба. Ни одно выступление Кобы против меньшевиков не обходилось без цитирования строк из этой книги. Он легко находил нужные выдержки, во всеуслышание прочитывал, почти не заглядывая в текст, вероятно, многие страницы были ему известны наизусть. И он раздельно, без спешки оглашал мысли Ленина о тайной, сплоченной организации профессиональных революционеров, все равно, студенты они или рабочие, организации, которая перевернет Россию…
— Такая организация, — твердо заявлял он, — решит все задачи, которые нам ставит история, И вновь цитировал:«…начиная от спасенья чести, престижа и преемственности партии в момент наибольшего «угнетения» и кончая подготовкой, назначением и проведением всенародного вооруженного восстания».
Каурову запомнилось, как на одном собрании кто-то, поднявшись, крикнул докладчику-Кобе, державшему книгу Ленина в руке:
— Слушай, продай мне этот справочник, хорошие деньги дам. Нет там рецепта, как вылечить мою бабушку от изжоги?
Глаза Кобы пожелтели, разрез век расширился, несколько секунд выкрикнувшего пронзал недвижный взгляд. И лишь затем Коба парировал:
— Насчет твоей бабушки в этой книге ничего не сказано, но о том, как лечить тебя от измены пролетариату, тут говорится.
Выступал Коба и в деревнях на крестьянских сходках. Ему не однажды сопутствовал Кауров. Открытая революционная агитация среди охваченного волнениями грузинского крестьянства была опасным делом — в любой момент могла нагрянуть жандармерия. Озноб риска, азарта пронимал юношески восторженного, смелого Каурова, когда он выезжал на такие митинги. А Коба оставался невозмутимым, ничуть не менялась его спокойная, отдающая холодком повадка. Другие — Кауров сне знал и по собственным переживаниям — преодолевали страх, а этот будто и не знавал боязни. Казалось, Коба был лишен некоего чувствилища, в котором у обычных людей заложена и эмоция страха. «Человек, не похожий на человека», — так уже в те времена однажды мимолетно подумал Кауров, взирая на словно бесстрастного Кобу.
На деревенских сходбищах, что скрытно устраивались в лесу или в ущелье, Коба, встав на какое-либо возвышение, призывал к ниспровержению царской власти, разделу помещичьих земель, к оружию, к всероссийскому всенародному восстанию. Он и тут, обращаясь к крестьянам, непременно говорил о партии, о том, что она вносит сознательность, организованность, план в стихию революции. Это он растолковывал очень доступно, очень ясно. Ставил вопросы, вел строго логически к ответам. «Светлая голова», — не раз отмечал в мыслях Кауров, ожидая очереди для выступления.
Верный своей манере, Коба, бывало, вопрошал толпу:
— Так где же в революции место партии? Позади, посередине или впереди?
Слушавшие откликались:
— Впереди!
Все же эти качества Кобы-оратора были недостаточны на митингах. Зачастую его речь не увлекала. Здесь, с глазу на глаз перед массой, требовалось еще и обладание сильным, звучным, гибким голосом, захватывающая, живая, остроумная и красочная форма. Мешала ему и какая-то закрытость души, апелляция лишь к рассудку, к логике. Его речь была однотонной, однообразной. Обычно вслед за Кобой выступал Кауров. Искренность, горячность, душевная распахнутость беленького, с черными бровями юноши постоянно вознаграждалась оживлением, возгласами, рукоплесканиями.
Коба, конечно, знал за собой скудость ораторского дара, бывал после митингов долго молчалив, его, видимо, мучала неудовлетворенность. Но ни единым словом этого он не высказывал.
Энергично действовавший, неуловимый комитет большевиков в Кутаисе решил не ограничиваться устройством митингов. Требовалась зажигательная литература для крестьянства. Такая, чтобы душа рвалась к борьбе.
Смастерили гектограф. Поручили Кобе написать обращенную к крестьянам прокламацию по аграрному вопросу. Полагалось на заседании комитета выслушать и утвердить эту листовку. Собрались у постели снедаемого туберкулезом, угасавшего товарища.
Коба чеканно прочитал свою рукопись. Все в ней было правильно, большевистская линия излагалась в точных выражениях, но и тут слогу Кобы нс хватало жара. Опять сказывалась заторможенность эмоции. Хотелось каких-то задушевных пронзающих строк. Вместе с тем прокламация казалась слишком длинной.
Опиравшийся на подушки больной с разгоревшимися красными пятнами на изможденных щеках произнес:
— Хороший документ. Только суховатый. Еще надо что-то сделать.
Бровь Кобы всползла. Кауров взял со стола исписанную Кобой бумагу, вчитался. Почерк был ясным, каждая буква твердо выведена.
— Вот эту фразу можно, Коба, выкинуть. Будет не так сухо. И смысл не…
Он вдруг увидел будто расширившиеся, ставшие в эту минуту явственно желтыми глаза, что недвижно в него вперились. «Змеиный взгляд», — пронеслось в уме. Да, подвернулось истинное определение. Кауров почувствовал, что у него под этим взглядом отнимается язык. Пришлось сделать над собой усилие, чтобы, не отводя взор, договорить:
— И смысл не пострадает.
Коба схватил свои листочки, скомкал, сунул в карман. Прозвучали возгласы:
— Что ты?
— Что с тобой?
Коба молчал. Затем все же полыхнул:
— Вы мне будто кусок живого мяса выдрали из тела.
В те времена у него, видимо, еще срывались тормоза, пробивалось затаенное.
Минуту спустя он кратко сказал:
— Хочу сделать заявление. Я уезжаю.
— Как так? Почему?
— У меня заболела мать.
Более никаких объяснений Коба не дал.
Кажется, в тот же день он расстался с Кутаисом, хотя и был сюда послан для работы.