Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 86



— Ну, пророк Магомет, что ты насчет этого скажешь? — проговорил он наконец, когда отошли на порядочное расстояние. Стручкову нравилась сметливость и общительность Гуссейна, и между ними уже успели завязаться дружеские отношения.

Тот покрутил головой.

— Ай трудно будет, товарищ сержант! Что тут собакой сделаешь, не понимаю! Не понимаю!

— Пророк, а не знаешь! — насмешливо сказал Стручков, сохраняя серьезное выражение лица.

— Зробим — поймешь, — резонно заметил Майборода.

Они ускорили шаг, чтобы успеть вернуться засветло: так наказывал командир отряда.

— Эх, шашлыка бы теперь, а? Неплохо? — говорил в тот же вечер Гуссейн, отдыхая после тяжелого перехода, только что опустошив котелок жирных щей и уписав полкаравая хлеба. Был тот час, когда все в партизанском лагере настраивались на мирный лад. В воздухе носился запах ужина, чуть слышно шелестели засыхающей листвой деревья. Мир и покой.

— Краще галушек нема во всем свити, — возразил Майборода, аппетит которого не уступал гастрономическим наклонностям азербайджанца. Желтый лист тихо опустился сверху прямо на ржаной кусок, зажатый в руке Майбороды; тот осторожно снял его.

— А! Галушки, галушки… — сразу закипятился Гуссейн. В вопросах кулинарии он чувствовал себя знатоком и мог спорить до бесконечности. — Шашлык! Харчо! Это хорошо! Приезжай к нам в Баку, угощу — пальчики оближешь! Приезжай, пожалуйста!

— Ребята, когда кончится война, поедем все в гости к Гуссейну, — предложил кто-то из молодых партизан.

— Пожалуйста, приезжай! Всех зову! И тебя, и тебя… Дорогим гостем будешь! Прошу!

— Вот побьем фрица и приедем. Все приедем.

— Пробовал я харчо, когда ездил перед войной на Кавказ отдыхать. Путевку мне дали, — задумчиво произнес Стручков, а мысленно все был там, где, как маятник, ходил немецкий часовой. — Ну… кушанье! Палит, как огнем!

— Ай хорошо! Здоровый будешь! Перец полезный! Ай-яй!

— Вот пойдешь на диверсию — дадут тебе германцы харчо! Подсыплют перцу — вспотеешь! — добродушно заметил Марайко-Маралевич. Сидя на своем излюбленном месте на березовом пне, с большой обкуренной глиняной трубкой в руках, он с интересом прислушивался к разговорам молодежи, а в голове шли свои думы.

«Где-то мои сынки?» — думал старик. Три сына его были в армии и сражались на фронте против гитлеровских захватчиков, четвертый — инженер — в первые месяцы войны эвакуировался с заводом в глубокий тыл, на Урал. Ананий Каллистратович гордился сыновьями, но никогда не вспоминал о них вслух, как почти никогда не рассказывал о поистине легендарном походе через топи и леса, через линию огня с обозом продуктов для блокированного, но борющегося, отбивающего все наскоки врага города-героя Ленинграда.

Ведь это он, старик Маралевич, вел тогда обоз. Помирать будет — не забудет разрумяненные с мороза лица возчиков и счастливые, исхудалые — ленинградцев, когда они, наконец, пересекли фронт и выбрались к своим. С каким чувством они проехали тогда по заснеженному Невскому… Ведь каждый центнер зерна, каждый килограмм крупы, сала — это была спасенная жизнь! Да, старик Маралевич не отставал от сынов, есть еще порох в пороховницах!… И, слушая молодых, порой вставляя слово-два, Ананий Каллистратович будто и сам молодел душой.

Только Алик не принимал участия в общей беседе. Сидел, слушал, иногда улыбался печальной улыбкой и — молчал.

— Не кручинься, Алик, — говорил ему Стручков. — Что случилось, того не вернешь. Держи голову выше, больше злости будет. Пойдем на операцию — отомстим за твоих!



Но прошло около недели, прежде чем они смогли отправиться на выполнение боевого задания. Командир отряда ждал агентурных данных: с ближней узловой станции должны были сообщить, когда пойдет большегрузный воинский эшелон немцев. Бить так уж бить, чтобы было чувствительнее!

Наконец, однажды под вечер в лагерь прискакал на взмыленной лошади паренек из села и, спрыгнув наземь, бегом направился к командирской землянке. Через несколько минут туда позвали Стручкова и старика Маралевича, а еще через четверть часа маленький отряд — снова впятером, как и в первый раз, — находился уже на марше. Теперь с людьми были и собаки.

Снова Ананий Каллистратович — боевой, заслуженный проводник — вел товарищей только одному ему известными тропами. На большак не выходили. Всяких случайных встреч — будь это даже свой брат-поселянин — тщательно избегали.

И вот опять на рассвете они — на заветном месте. На собаках — петельные намордники[10]: чтобы не залаяли часом, зачуяв чужого. В пути грузом их не обременяли, чтобы больше сохранилось сил для рывка, когда даст команду вожатый; теперь же — надели на спины небольшие вьючки. Во вьючках — взрывчатка, в количестве достаточном, чтобы не только подорвать полотно дороги, но поднять на воздух паровоз и вообще произвести серьезное разрушение.

Роковой момент близился. По плану, выработанному Стручковым, первым спускали Курая. Если его убьют или он почему-либо не выполнит приказа, пойдет Динка.

Они лежали и ждали — два человека и две собаки, составлявших в этот момент одно целое. Перед ними в нескольких десятках метров маячил на насыпи часовой, ходивший все так же размеренно, однообразно, как будто это был все тот же солдат, которого они видели неделю назад. Позади, в сотне метров, лежал в траве Гуссейн; еще дальше, в полукилометре, ждали взрыва старик Маралевич и Алик.

Но поезд все не шел, и нужно было ждать, считая томительно долгие минуты, слагавшиеся в часы. Собакам надоело лежать неподвижно, они порывались встать, приходилось успокаивать их. Неужели агентурная разведка дала ошибочные сведения? И тут вдали послышался шум приближавшегося поезда.

Вот когда напряглись все нервы. Стручков следил по часам за каждой секундой, стараясь определить тот миг, когда следует пустить собаку, чтобы она сбросила свой груз прямо под колеса паровоза, а у самого стучало в мозгу: как бы не ошибиться! Надо было правильно рассчитать быстроту движения поезда и скорость бега собаки. От этого зависело все.

Поезд уже близко. Пора!

Поводок отстегнут, намордник сброшен.

— Вперед, Курай! Вперед!

Курай мгновенно рванулся вперед. Секунда — и он уже на открытом пространстве. Немец не видел его — смотрел в сторону поезда. Очень хорошо, пускай дольше смотрит. А поезд длинный, не меньше полусотни вагонов: наверное, и груз, и живая сила.

Но почему медлит Курай? Это завал леса мешает ему быстро пересечь открытую зону. Громадные стволы и торчащие во все стороны сучья преграждали ему путь. Он прыгнул на один ствол и, поскользнувшись на его осклизлой поверхности, сорвался, больно ударился о что-то, но тотчас же сделал новый прыжок и продолжал свой бег. Он достиг насыпи, он устремился по ней вверх… Но — поздно. Поздно! Поезд уже гремел над его головой. Стручков ошибся: поезд шел быстрее и достиг намеченного сержантом пункта раньше, чем тот предполагал. Только на какие-то две-три секунды, но они решили исход. Не зная, что ему делать теперь, Курай беспомощно топтался на бровке насыпи, а в метре от него, постукивая на стыках рельсов, быстро катились колеса вагонов.

Часовой увидел собаку. Он не понял, что означает ее появление здесь, но все же сразу вскинул винтовку, прицелился. Выстрел… и в то же мгновение — свисток: вожатый призывал овчарку назад. К счастью, немец промазал; Курай повернулся и стремглав полетел вниз по откосу. Вслед ему захлопали выстрелы, но с тем же результатом. Часовой, видать, не был снайпером. Вот Курай уже у леса, вот он мелькнул еще раз желтовато-серым пятном и исчез за деревьями.

Стручкова и Майбороды уже не было на прежнем месте: подобно Кураю, они поспешили прочь отсюда, как только увидели, что гитлеровец заметил собаку и их присутствие обнаружено. Курай обнюхал след и вскоре нагнал их.

Обратно возвращались мрачные. Задание провалено, диверсия не удалась. А хуже того, что немцы теперь примут дополнительные меры предосторожности, сызнова к ним здесь не подойдешь — услышат. Не поможет и четвероногий диверсант.

10

Петельный намордник стягивает пасть и не дает собаке лаять.