Страница 22 из 66
— Хорошо, что догадался Дуботолк, а не Алесь Ворона, – отметил я. – Иначе дело окончилось бы худо для кого-то из вас. Дуботолк – это ничего. Он опекун, он заинтересован, чтобы Надея Романовна нашла хорошего мужа. И он, мне кажется, хороший человек, никому не скажет, как и я. Но вам надо вообще-то молчать об этом.
— Это правда, – виновато согласился он. – Я и не подумал, что даже маленький намек вреден для хозяйки. И вы правы, какой добрый, искренний человек Дуботолк! Настоящий старый пан-рубака, простой и патриархальный! И такой открытый, такой веселый! И так он любит людей и никому не мешает жить! А речь его!? Я как услышу, так меня будто по сердцу теплой рукой кто-то гладит. Ах, какой добрый-добрый человек!
Даже глаза его увлажнились, так он любил Дуботолка. И я тоже был во многом с ним согласен.
— Вы знаете сейчас, пан Белорецкий, а больше не будет знать никто. Я понимаю, я не буду компрометировать ее. И вообще я буду молчать. Вот вы танцуете с ней, а мне радостно. Разговаривает она с другим – мне радостно. Пускай только ей будет счастье. Но я вам искренне говорю. – Голос его окреп, а лицо стало как у юного Давида, который выходит на бой с Голиафом. – Если я буду за тридевять земель и сердцем почувствую, что ее кто-то собирается обижать, я прилечу оттуда и, хоть бы это был сам Бог, разобью ему голову, кусать буду, драться до последнего, чтобы потом только приползти к ее ногам и подохнуть там. Поверьте мне. Издалека – и всегда с нею.
Глядя на его лицо, я понял, почему боятся власть имущие таких вот стройных, чистых и совестливых юношей. У них, известно, широкие глаза, детская улыбка, юношеские слабые руки, шея горделивая и стройная, белая, как мраморная, будто нарочно созданная для секиры палача, но у них еще и непримиримость, совесть до конца, даже в мелочах, неумение считаться с преимуществом чужой грубой силы и фанатичная верность правде. В жизни они неопытные, доверчивые дети до седых волос, в служении правде – горьки, ироничны, преданны до конца, мудры и несгибаемы. А дрянь боится таких даже тогда, когда они еще не начинали действовать, и, руководствуясь инстинктом, свойственным погоне, травит их всегда. Дрянь знает, что они – самая величайшая опасность для ее существования.
Я понял, что дай такому в руки пистолет, и он, все с той же открытой белозубой улыбкою, подойдет к тирану, всадит в него пулю и потом спокойно скажет смерти: «Иди сюда». И он выдержит наибольшие страдания спокойно и, если не умрет в тюрьме от жажды воли, спокойно пойдет на эшафот.
И такое несказанное доверие вызвал у меня этот человек, что руки наши встретились и я улыбнулся ему как другу.
— За что вас исключили, пан Светилович?
— А, глупость! Началось с того, что решили почтить память Шевченко. Студенты, конечно, были одними из первых. Нам пригрозили, что в университет введут полицию. – Он даже покраснел. – Ну, мы начали протестовать. А я крикнул, что если они только посмеют сделать это со святыми нашими стенами, то мы кровью смоем с них позор. И первая пуля будет тому, кто даст такой приказ. Потом мы высыпали из здания, начался шум, и меня схватили. А когда в полиции спросили национальность, то я сказал: «Пиши: украинец».
— Хорошо сказано.
— Я знаю, это весьма неосторожно для тех, кто взялся сражаться.
— Нет, это хорошо и для них. Один такой ответ стоит десятка пуль. И это означает, что против общего врага – все. И нет никакой разницы между белорусом и украинцем, если над спиною висит бич.
Мы молча смотрели на танцующих вплоть до тех пор, пока рот Светиловича не передернуло.
— Танцуют. Черт их знает, что такое. Паноптикум какой-то.. допотопные ящеры. В профиль не лица, а звериные морды. Мозгов – с наперсток, а челюсти, как у динозавра, на семьсот зубов. И платья со шлейфами. И эти страшные лица извергов.. Все-таки несчастный мы народ, пан Белорецкий.
— Почему?
— У нас никогда не было настоящей интеллигенции, настоящих властителей дум, а все вот такие.
— Может, это и лучше, – заметил я.
— И все-таки бесприютный мы народ.. Еще с давних времен в нашей истории совершается какая-то чепуха: «Изяслав уби Святослава, Святослав уби брата Всеволода, Всеволод уби Святополка, а Святополк уби Бориса да еще и Глеба в придачу». И так равнодушно, как Библия говорит: «Авраам роди Исаака, а Исаак роди Иакова». Вот у нас такие паны. И этот позорный торг родиной на протяжении семи веков. Сначала Литве, потом, едва народ успел ассимилировать ее, полякам, всем, кому не лень, кому пожелается, забыв честь, забыв совесть, как подлые альфонсы.
На нас начали оглядываться танцующие.
— Видите, оглядываются. Если человек кричит – им не нравится. Они тут все – один выводок. Топчут маленьких, отрекаются от совести, продают богатым дедам девушек. Вот видите этого Савву-Стаховского; я бы коня не поставил с ним в одной конюшне, боясь за конскую нравственность. А эта Хоболева, уездная Мессалина. И этот Асанович, который свел в могилу крепостную девушку. Сейчас у него нет на это права, но он все равно распутничает. Несчастная Беларусь! Добрый, рассудительный, романтичный народ в руках такой мрази. И пока этот народ будет дураком, так будет всегда. Отдает чужакам лучших своих сынов, лучших поэтов, пророков своих, деток своих нарекает чужаками, будто очень богат. А своих героев отдает на дыбу, а сам сидит в клетке над миской с картошкой да брюквой и хлопает глазами. Дорого бы я дал тому человеку, который сбросит наконец с шеи народа всех этих гнилых шляхтичей, тупых homo novus'ов, спесивых выскочек, продажных журналистов и сделает его хозяином собственной судьбы. Всю кровь отдал бы.
Видимо, ощущения мои обострились: я все чувствовал на спине чей-то взгляд. Когда Светилович окончил – я повернулся и.. стал ошеломленный. Надея Яновская стояла и слушала нас. Но это была не она, это была мара, лесной дух, сказочный призрак. Она была в средневековом женском одеянии: платье, на которое пошло пятьдесят локтей золотистого оршанского атласа, поверх него другое, белое с голубыми, отливающими серебром разводами и многочисленными разрезами на рукавах и подоле. Стан, сжатый в шнуровку, был перевит тонким золотистым поясом, который опускался почти до земли двумя кисточками. А на плечах был тонкий рубок из белого табина. Волосы были обвиты сеткой и украшены шляговым венком – старинным женским убором, немного напоминавшим кораблик, сплетенный из серебряных нитей. С обоих рожков этого кораблика свисала к земле тонкая белая вуаль.