Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 77

Я смотрел на «Цесаревич» и видел двойное: вот он идёт, новенький, небитый, и вот он же — через без малого семьдесят дней, с пластырем на подводной пробоине, кренится у стенки, и кессонщики месяцами латают ему борт, потому что дока под его водоизмещение в Артуре нет. Одна из трёх мин той ночи — его. Если ничего не менять.

Я собирался менять.

— Чего молчишь? — Рощин толкнул меня плечом. — Любуйся, стратег. Два вымпела пришло, твоя арифметика похудела: теперь нас не догнать.

— Глеб, у тебя плутонг по ночному расписанию за сколько к орудиям встаёт?

— Тьфу на тебя. — Он сплюнул за борт, но беззлобно. — Праздник у людей, а он со своим секундомером. Ну, минут за восемь встаёт, если унтер не спит.

— А если в эти восемь минут по тебе уже стреляют?

Рощин повернулся ко мне, и насмешка с его лица сошла не вся — но наполовину сошла.

— Заноза ты, Маринин, — сказал он. — Вот пристал и сверлишь. Ладно. После праздника приходи на плутонг, посверлим вместе. Только уговор: про войну свою больше ни слова, пока сама не придёт. Надоел.

— Уговор.

Своё слово Рощин сдержал на третий же день: я пришёл к нему на плутонг с часами, и мы два часа гоняли его расчёты от коек до замков, на счёт, со злостью. Восемь минут усохли до пяти с половиной. Рощин сперва командовал нехотя, для приятеля, потом разошёлся, снял фуражку и сам встал к подаче — показывать, как надо подавать, чтобы не толкаться локтями у элеватора. Артиллерист в нём был сильнее скептика. На пятом прогоне он объявил перекур, сел на кранец, вытер лоб и сказал, ни к кому не обращаясь: «А ведь привыкнут — за четыре будут вставать». И посмотрел на меня так, словно это я был виноват, что ему сделалось интересно.

Про войну я мог и ни слова. Слово было сказано, дальше работало время. Семьдесят дней — это много, если ждать, и совсем мало, если готовиться. Я готовился: с того гостевого обеда у меня в записной книжке появился особый разряд — «сделано». Записей в нём было пока две: расчёты моей вахты укладывались в норматив, какого я в той жизни требовал бы от хорошего корабля, и Лобов по моей просьбе и будто бы своей охотой гонял прислугу у шестидюймовок левого борта. Рощин, сам того не зная, только что записался третьим пунктом.

Мало. Смехотворно мало против десяти миноносцев. Но любой счёт начинается с единицы.

В субботу я взял увольнение на берег — первый раз в этой жизни.

Порт-Артур встретил меня запахом угля, мороженой рыбы и пыли, которую здесь не убивал даже ноябрь. Город лепился между сопками без плана и без смысла: Старый город — серый, китайский, с кривыми улочками и вывесками в иероглифах; Новый — казённый, прямой, с телеграфными столбами и свежими фасадами, за которыми ещё не просохла штукатурка. По улицам тянулись обозы с лесом и цементом — на укрепления; рикши шныряли между подвод; у пристани бранились грузчики. На углу у почтовой конторы мёрз полицейский стражник; из харчевни напротив пахло жареным луком и ханшином, и оттуда же неслась гармоника — мастеровые с порта гуляли субботу. Цены здесь стояли дальневосточные, злые: извозчик просил как за тройку в Петербурге, фунт сахару шёл втридорога, и всё равно всё покупалось, потому что денег город зарабатывал много и быстро. Город строился, торговал, наживался и в войну не верил совершенно.

Я шёл по нему, как ходят по музею до пожара. Вот эту улицу я видел на фотографии — после: воронка, скелет дома, телеграфный столб с обвисшими проводами. Я останавливал эту мысль, как останавливают занос — рулём, без паники, — и шёл дальше. Работаем.

Дела на берегу у меня были придуманы заранее, и все три — невинные, как гимназический табель. Часовая мастерская: у Буре забарахлила минутная стрелка — предлог. Книжная лавка: спросить лоцию и календарь на новый год — предлог. Морской госпиталь: проведать матроса с «Полтавы», списанного с грыжей, — почти и не предлог даже, Лобов просил передать гостинец.

В часовой мастерской стрелку поправили при мне, за четвертак. В книжной лавке лоция нашлась, календарь нет; зато на прилавке стопкой лежали разговорники — русско-японский, для господ офицеров и коммерсантов, новенькие, свежей печати. Торговля знала что-то, чего не знал штаб наместника. Торговля всегда знает первой.

Госпиталь стоял на склоне, белый, длинный, с широкими окнами. В палатах пахло карболкой и щами. Матрос мой нашёлся в четвёртой палате, осоловелый от безделья; гостинцу обрадовался как ребёнок, спрятал кулёк под подушку. Прощаясь, я по въевшейся привычке той, другой жизни протянул ему руку первым — и спохватился, да поздно: лейтенант нижнему чину руки не подаёт, здесь это чудачество. Матрос опешил, потом ухватил её обеими и тряс долго, счастливый и сбитый с толку разом. Полчаса я просидел у его койки, слушая госпитальные новости: кормят сносно, доктор строгий, через койку лежит стрелок с Тигрового, который видел тигра, врёт, поди. Я слушал и смотрел в широкое окно — на гавань. Из госпитального окна гавань лежала как на штабной карте, вся: бассейны, проход, рейд. Госпиталь жил щами и тиграми.

На обратном пути, в коридоре, мне навстречу прошагала сестра милосердия — серое платье, белая косынка с красным крестом, в обеих руках по жестяному судку. Я бы не запомнил её вовсе, если бы не одно: у дверей палаты она остановилась и выговорила санитару — негромко, без визга, тоном старшего офицера, делающего замечание вахтенному: «Захар Фомич, я вас в третий раз прошу: больным из шестой не носить от печки. Угар туда тянет, а у них и так грудь слабая. Носите из коридора». Санитар, мужик вдвое старше её, вытянулся и сказал: «Слушаюсь, сестрица».

Я прошёл мимо, унося этот голос. Лица я толком не разглядел — косынка да брови, — а вот интонацию унёс целиком. Людей, умеющих сказать «в третий раз прошу» так, чтобы вытягивались, я уважал профессионально, независимо от пола и ведомства. А ещё она, уже уходя, мимоходом поправила занавеску на коридорном окне — никому, просто чтобы висела ровно. Вот это не ложилось ни в какую картотеку. Я и сам не знал, зачем запомнил.

Дальше был Старый город, и там я наконец занялся тем, ради чего на самом деле сходил на берег: смотрел.