Страница 69 из 77
Глава 23 Выяснение
В штаб наместника я взял наставление с собой. Не размахивать — пусть лежит в кармане. Свёрнутый вчетверо лист, ещё пахнущий типографской краской отрядной канцелярии, грел бок надёжнее талисмана.
Талисман просят о чуде. Эту бумагу просить было не о чем. Она уже всё сделала — оставалось дать ей полежать в нужном кармане, в нужной комнате.
Штаб в эти недели жил странно: лихорадочно и сонно разом. По коридорам, по тому же серому ковру, что я запомнил с зимы, сновали офицеры с папками и без — с лицами людей, которые много пишут и мало спят. За одной из дверей стучала пишущая машинка, новинка, заведённая недавно. Стучала, по-моему, чаще для важности, чем для дела. Пахло сургучом, табаком и тем казённым тленом, какой стоит во всех штабах всех армий, покуда рядом убивают людей.
Меня выдержали в приёмной. Недолго — ровно столько, чтобы я почувствовал себя просителем.
Я ждал стоя, у окна. За стеклом был виден кусок рейда, и я, чтобы не глядеть на двери за спиной, пересчитывал на нём трубы знакомых силуэтов — это успокаивало вернее молитвы. Там, на воде, всё было ясно: дистанции, ходы, румбы. Здесь, за дверьми, начиналась вода, в которой я плавал хуже. Я это знал. И держал руку поближе к карману.
В дверях приёмной я столкнулся со Ставровым.
Он выходил оттуда, куда вели меня, и подгадал минуту в минуту. Чтобы я увидел его выходящим. Отметил: побывал там до меня. Говорил обо мне — до меня. У этого человека и порядок дверей был рассчитан.
— А, Андрей Николаевич. — Он остановился, безупречно любезный. — Не робейте. Собрание пустяковое, формальность. Разъяснят недоразумение — и с богом. Я со своей стороны сделал что мог, чтобы к вам отнеслись со вниманием.
«Со вниманием». В его устах это значило что угодно — от петли до индульгенции.
Старый приём. Хороший. Я поблагодарил его, как благодарят за испорченную погоду, и вошёл.
Комната была не та. Не угловая, ставровская, с чаем и геранью, — казённая, в два окна. Длинный стол под зелёным сукном. За столом двое: пожилой контр-адмирал с усталым лицом служаки, которого война застала на бумажной должности и не отпустила, и флаг-офицер помоложе, при бумагах.
Ставров вошёл следом за мной и занял место сбоку, чуть в стороне от стола, — свежий, выбритый, в безупречном сюртуке. Собрание вёл не он. Он его устроил. И смотрел — с того бокового места, откуда видно всех, а тебя самого вполоборота.
Меня усадили на одинокий стул напротив сукна. Графин стоял ровно посредине, как буёк на меже. Дальше — их вода.
Контр-адмирал откашлялся и заговорил скучно, по бумаге. Из скучного говорения вышло следующее: поступили-де сведения, требующие разъяснения. Лейтенант Маринин в ряде случаев обнаружил осведомлённость о намерениях противника, опережающую обыкновенную. Служба желала бы понять природу этой осведомлённости — не во вред лейтенанту, а порядка ради.
Слова были обкатанные, безобидные. За каждым стояла петля. «Природа осведомлённости». Меня спрашивали, откуда я знаю то, чего знать не могу. Честный ответ был гибелью. Спасительный — ложью, к которой я готовился три месяца.
— Готов разъяснить, ваше превосходительство, — сказал я.
И начал не с оправданий, а с описи. Я выкладывал на зелёное сукно не слова — бумаги. Копии вахтенных журналов с моими выписками. Таблицу галсов японских заградителей, привязанную к часам и числам. Схему рваной банки тридцать первого. Промеры, поправки, ссылки.
Говорил я ровно и нудно, номер за номером, страница за страницей. У флаг-офицера стекленел взгляд. Контр-адмирал начал поглядывать на графин.
Я был скучен намеренно. Человек, который двадцать минут кряду диктует собранию выписки из вахтенных журналов с указанием страниц, похож на зануду. А зануд не сажают.
К десятой минуте в комнате висела та вязкая тоска, какая повисает на длинном докладе, и контр-адмирал уже всем телом был на стороне человека, который поскорее всё это закончит и даст разойтись.
— Из этих записей, ваше превосходительство, и выводится всё, что я будто бы знал наперёд, — закончил я. — Минные банки ставят на путях эскадры. Путей наперечёт. Японский заградитель оставляет на воде галс, который снимается с журнала. Я не угадывал намерений противника. Я считал его возможности — теми же цифрами, что лежат перед вами. Любой офицер с этими журналами и неделей без сна вывел бы то же. Просто никому не хотелось неделю без сна.
— Складно, — произнёс от своего бокового места Ставров. Негромко, словно про себя, но так, чтобы услышали все. — Слишком складно, лейтенант. Так складно объясняются либо очень честные люди, либо очень подготовленные. — Он чуть подался вперёд. — Бумаги, что вы принесли, бесспорны. Я бы только осмелился заметить высокому собранию: бумаги доказывают, что вы умеете обосновать своё знание задним числом. Они не доказывают, что вы не имели его — наперёд и из иного источника. Вахтенный журнал не спорит. Он подтвердит любую стройную версию, какую к нему подложат.
Хороший ход. Не по бумагам — по самому доверию к бумаге. Ещё месяц назад он бы меня этим достал.
Но у меня было чем ответить и на «наперёд».
— Замечание справедливое, ваше превосходительство: журнал и вправду подтверждает версию задним числом. Поэтому прошу приобщить ещё одну бумагу — не корабельную. — Я положил на сукно заверенную справку, ту, что оставил мне Векшин. — Справка жандармского ведомства, датированная январём. В ней удостоверено: лейтенант Маринин такого-то числа, до всякой атаки, подал предупреждение о ночном нападении с моря, и предупреждение это зарегистрировано тогда же — за подписью ротмистра и входящим номером. Не сегодня.
Я дал собранию время разглядеть число.
И тут впервые подал голос флаг-офицер — молодой, с быстрыми глазами. Ему, в отличие от усталого адмирала, было по-настоящему любопытно докопаться.
— А кто поручится, ваше превосходительство, — обратился он не ко мне, а к контр-адмиралу, — что число проставлено в январе, а не вписано на днях? Ротмистр лейтенанту, сколько можно понять, человек не чужой. Одна дружеская подпись удостоверяет другую — вот вам и весь январь.
Удар пришёлся в единственный шов моей обороны, и я его не предвидел. Заготовка держалась на том, что заверенной бумаге верят, — а мальчишка просто отказался верить. Выкручиваться было нечем: за честность Векшина я мог поручиться только своим словом, а слово моё тут как раз и взвешивали.