Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 77

Я знал кое-что про эти восемь лет — не из его рассказов, рассказывать он не умел и не любил, а из обмолвок, из которых складывается портрет одинокого человека на забытом фланге: как он приехал в Артур в те годы, когда здесь не верили ни в какую разведку и считали её блажью петербургских кабинетов; как сам, почти без штата и без денег, выстроил сеть осведомителей по китайским лавкам, рыбацким джонкам и портовым кабакам, выучил довольно слов на трёх наречиях, чтобы отличать болтовню от сведения, и год за годом писал свои сводки, которые ложились под сукно с резолюцией «панические измышления»; как он всё равно их писал — не за награду, которой не было, и не за страх, которого он давно не знал, а оттого, что был из той редкой и неудобной породы, что иначе не умеет жить. И вот теперь за то, что измышления его оказались не паническими, а точными, и точными в немалой части благодаря мне, его убирали: тихо, вежливо, «для пользы службы», без единого резкого слова, которое можно было бы оспорить. В этом и таилась та особенная штабная подлость, против которой бессильна всякая храбрость: храбрость отвечает на удар, а здесь удара не было, было медленное растворение, и обнажать против него было нечего.

Сказать «простите» было мало и пошло. Я не сказал ничего, я стоял рядом и смотрел на ту же воду, что и он, потому что иногда единственное, что можно подставить под чужую беду, это своё молчаливое плечо, чтобы человек видел: он платит не в пустоту, рядом стоит тот, ради кого заплачено, и понимает счёт.

— Я пришёл сказать спасибо, — выговорил я наконец. — И сказать, что это несправедливо. Платить должен был я.

— Платить всегда должен не тот, кто виноват, а тот, до кого дотянулись, — отозвался Векшин. — Старая наука. — Он бросил окурок в воду. — Но я не прощаться позвал. У меня к вам дело, последнее, пока рука ещё свободна. — Он достал из кармана пальто плоский пакет, перевязанный бечёвкой, и держал его, не отдавая. — Тут тетрадь. Та самая, с январской записью вашей рукой. Я снял с неё заверенную копию, по всей форме: число, час внесения, моя подпись, печать управления — что запись сделана тогда-то и с тех пор не правлена. Копию пускаю по своей инстанции, отдельно от вашего дела, как «материал наблюдения». Понимаете, что я делаю?

Я понял. И, поняв, замолчал и просто смотрел, как он держит этот плоский пакет, не отдавая, смотрел на чужую работу такой выделки, рядом с которой собственная моя обида сделалась мелкой.

— Вы превращаете её из улики в документ, — сказал я. — Пророчество доказывает дьявола. Заверенная дата доказывает наблюдательность. Одна и та же запись — но в деле она петля, а в «материале наблюдения» — служебная заслуга.

— Учитесь, лейтенант, пока я тут, — сказал Векшин, и впервые за весь разговор в его усталых глазах прошло что-то живое. — Бумага не бывает доброй или злой. Она бывает правильно подшитой и неправильно подшитой. Ваша тетрадь, лежа в следственном деле, кричит: «откуда он знал?» Та же тетрадь, лежа в моём материале с моей печатью, говорит скучно: «офицер такой-то проявил наблюдательность, отмечено заблаговременно». — Он наконец вложил пакет мне в руку. — Подлинник держите при себе. Копия пошла. Теперь, чтобы вас утопить этой тетрадью, надо сперва объявить ложным заверенный жандармский документ — а это уже не вас обвинять, это меня в подлоге. На такое и Ставров не пойдёт: марать живого жандарма из-за лейтенанта — невыгодный размен.

— А если вас уже не будет на фланге?

— Документ остаётся, когда человека растворили, — сказал он. — В этом и подлость нашего дела, и его единственная честность. — Он застегнул пальто и поглядел на меня прямо. — Я ухожу к лету, лейтенант. До лета я ваш. После — у вас останется бумага вместо меня. Берегите её лучше, чем берегли меня.

Он ушёл по пристани, сухой и прямой, и я смотрел ему вслед и думал, что вот заплачена первая настоящая цена за мою правоту, и заплатил её не я. Ставров был прав в январе со своим прейскурантом, только ошибся товаром: настоящая потеря пришла, но потерял не я свою свободу, а Векшин своё дело. Война, которую я взялся удешевить для эскадры, исправно дорожала для тех, кто стоял ко мне ближе всех.

Рощин ввалился ко мне в береговую конуру на четвёртый день, без стука, заполнив собою всю комнатёнку: румяный, запыхавшийся, с залысинами, влажными от ходьбы, и с бутылкой, торчавшей из кармана шинели горлышком наружу.

— Так вот где тебя замуровали, — объявил он вместо приветствия, оглядывая мои стены с прошлогодним календарём. — Мышиная нора. А ну, вставай из-за стола, хватит чернила переводить. Я к тебе по делу государственной важности.

— По какому?

— По питейному. — Он выставил бутылку на стопку моих бумаг, прямо на статью о тралении. — Помнишь пари? Ящик шампанского и неделя моей службы — кто угадает, как война начнётся. Ты угадал всё, до последней запятой, а я, дурак, спорил. Так вот: ящик за мной, я не отпираюсь, но ящик — он для победителей, а ты сидишь, как именинник на поминках. Непорядок. Начнём с одной — в счёт долга.

— Глеб, мне нельзя. Я под выяснением.

— Под выяснением он. — Рощин сел на мою койку, и койка крякнула под его весом. — Слушай меня, штурман. Я только что с «Полтавы». У нас в батарее знаешь, как тебя зовут? «Наш лейтенант, который Макарова отмолил». Комендоры за тебя готовы хоть сейчас в штаб с банниками идти. И на «Севастополе» так, и на «Пересвете». Эскадра, брат, не дура. Кто её ночью прикрыл — это и последний кочегар без бумажки знает. А штабные твои… да чёрт с ними. Пускай выясняют. Флот про тебя уже всё решил, без ихнего выяснения.

Я слушал его и чувствовал, как от этой простой, грубой, ничем не подтверждённой солидарности в груди отпускает крепче, чем отпустило бы от любого приказа. Векшин защищал меня бумагой, Макаров расчётом; Рощин не защищал ничем, он просто пришёл и сел на койку, и в этом было то, чего не давали ни бумага, ни расчёт.

— А тебе не страшно, — спросил я, — со мной за одним столом сидеть? Я ведь теперь меченый. Привяжут и тебе: дружил с тем, кто слишком много знал.

— Пускай привязывают, — сказал он легко. — Мне-то что выяснять? Я в твою арифметику отродясь не лез и лезть не буду. Откуда ты что знаешь — это твоё дело, хоть с того света тебе шепчут. Ты мне друг, а не подследственный. А друг попал в беду — значит, друг приносит бутылку и сидит. Других статей я по этой части не знаю. — Он подумал и прибавил уже без всякого смеха: — Понадоблюсь свидетелем — скажешь. Я под чем хочешь подпишусь, что ты человек верный. Хоть под присягой.