Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 77

Мина прошла у японца за кормой — он увернулся, гибко, по-кошачьи: эти четверо умели всё, что умели мы. Но увернулся он от боя: разворот вынес его из свалки, и обратно он уже не повернул. Сигналы запестрели у них по фалам; двое, бившие «Стерегущего» с дистанции, прекратили огонь; и все четверо, набирая ход, потянулись на зюйд, к своим, унося пробоины и оставляя нам поле.

«Расторопный» проводил их вдогонную серией — больше для души, чем для дела, — и встал в циркуляцию мористее: прикрывать. Мы покатились к «Стерегущему». Между нами и им лежало с полмили чёрной воды, и эта вода была самой длинной в моей жизни: с каждой саженью корабль впереди показывал всё больше из того, что с ним сделали шестьдесят минут одиночества против четверых.

Не потому, что мы их били. Мы их только царапали. А потому, что у миноносного боя своя арифметика, и они считали её мгновенно: добыча перестала быть бесплатной, у русских подмога, у подмоги мины, день разгорается, и где-то за горизонтом уже дымят разбуженные ракетами крейсера. Брать «Стерегущего» стало дорого. Они снялись с торга.

В семь часов четыре минуты утра бой кончился. Я записал и это время — для рапорта и для себя. Сорок с лишним минут от первого выстрела. На двадцать минут короче, чем в книгах.

В книгах за эти двадцать минут «Стерегущий» умер.

Здесь за эти двадцать минут он стоял под прикрытием двух миноносцев, и его уцелевшее орудие — кормовое, последнее, с расчётом из двух человек на всю прислугу — успело дать ещё четыре выстрела. Эти четыре выстрела не решали уже ничего и решали всё: корабль, стреляющий в семь утра, живой корабль. Право умереть у него никто не отнимал. Отняли обязанность.

Он не умер — но то, к чему мы подошли вплотную, кораблём можно было назвать только по упрямству.

Подходили медленно, со стопорённой машиной, и эти последние кабельтовы дали разглядеть всё. Палубу, перепаханную так, что не оставалось прямого метра. Орудия — кормовое цело, остальные смяты или сорваны. Мостик, от которого осталась рама. И людей: двое тащили третьего к уцелевшему борту; кто-то, сидя, перетягивал себе ногу; кто-то лежал так, как живые не лежат, — много, слишком много лежало так. Наша палуба смолкла вся, до последнего кочегара, высунувшегося из люка. Тишину рвал только пар — он шёл из перебитых магистралей «Стерегущего» с ровным, страшным, нечеловеческим свистом, как будто сам корабль не мог перестать кричать.

Труба сорвана. Борта — решето. Из пробитых паропроводов ещё сочился пар, и в этом паре, по исковерканной палубе, среди своих мёртвых, двигались живые — мало, страшно мало живых, — и один из них, держась за обвес, просемафорил нам руками, медленно, с ошибками, как семафорят контуженные: «имеем раненых. машина не действует. командир убит».

Командир убит. Лейтенант Сергеев, с которым мы третьего дня курили на стенке, погиб и в этой редакции истории — в первые же минуты, у своего мостика, как и в той. Большие узлы держались своего даже здесь, в малом. Я принял это, как принимают осколок. Сейчас не больно, больно будет после.

После — будет. Я знал за собой это устройство: в деле я не чувствовал ничего, кроме дела, и трачу положенное мне горе по ночам, малыми порциями, как трачу всё. Сейчас дела было на час, и часа этого могло не хватить: с зюйда никто не обещал нам тишины.

— Швартовые партии наверх! — командовал Огарёв. — Подходим лагом! Андрей Николаевич — примите буксирное!

Дальше был час работы, который я помню руками, спиной и горлом. Швартовы на исковерканный бак — с третьей подачи: принимать их у «Стерегущего» было почти некому. Буксирный конец — стальной, с проводником, — завели, оборвали на первой же потяжке о размочаленный кнехт, завели снова, через клюз. Раненых — тех, кого можно было двигать, — передавали к нам на тросовых беседках, по одному, через полосу чёрной воды между бортами, и каждая беседка шла медленно, чтобы не растрясти; фельдшер наш развернулся прямо на палубе, на разостланном брезенте, в кубрик не успевали носить. Михеев таскал носилки в паре с кочегаром и плакал на ходу, не замечая этого; Дитерихс, белый, как его собственный воротник, командовал на юте приёмкой так ровно, что я впервые услышал в его голосе не мичмана — офицера.

На «Стерегущий» с нашей палубы перешли четверо добровольцев во главе с боцманматом — крепить буксир, заводить пластырь на самую злую пробоину, делать ходкими хоть какие-то механизмы. Старшим из стерегущевских уцелел кондуктор-машинист — обожжённый, оглохший, он командовал на своём железе жестами и матом и не дал себя снять с корабля: «с им пойду». С ним и пошёл — на буксирном конце, в дыму, на корме, у флага. Фамилию его — Хиринский — я знал из книг, из того самого короткого списка. В книгах его спасли японцы; здесь он отказался покинуть корабль. Я смотрел на него и думал, что списки списками, а человек больше любого списка.

С зюйда дважды показывались дымы — и дважды уходили: «Расторопный» ходил между нами и горизонтом, скалясь всем бортом, а с веста уже спешило подкрепление, поднятое нашими ракетами и донесением «Решительного».

Первым из мглы вывалился «Новик» — и ход его, на пределе машин, белый бурун до клюзов, сказал всё раньше флага на стеньге: Макаров. Командующий флотом, четвёртый день в должности, шёл на крейсере второго ранга в полосу миноносной свалки — лично, потому что не умел иначе и потому что в гавани не успел бы никто. За ним, отставая, дымил «Баян». Эскадра выходила за своими — впервые на этой войне всерьёз, не дозором, силой.

«Новик» облетел нас по дуге, прикрывая, и с его мостика на нас смотрел в бинокль коренастый бородатый человек. Семафор с «Новика» был короток:

«Благодарю обоих. Доведите его домой».

Мы довели. Шесть узлов, стальной трос, простреленная вода за кормой, и у Тигрового хвоста — буксиры, катера, полгавани народу на стенках. «Стерегущий» вошёл в Порт-Артур к полудню — на буксире, без трубы, с приспущенным от крови флагом, но под флагом, — и над гаванью, с кораблей и со стенок, покатилось «ура», какого я не слышал даже двадцать седьмого. Эскадра встречала не победу. Эскадра встречала своих, не брошенных в полосе, а это валюта дороже побед.