Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 77

Потому что ночь сложилась. Не моя — общая, но в её костяке стояли все мои зимние кости: дозор, ждавший пароходов, потому что был предупреждён; «Ретвизан», встретивший их с мели, на которую сел у косяка, а не в воротах; прожектора, поднятые по первой ракете без четверти часа раскачки; и Векшин, чьи два промерщика так и не доставили в Сасебо последних глубин — отчего, возможно, головной и полез так уверенно прямо под борт «Ретвизана», на старую, неточную карту.

Векшину я в тот же день отписал — три слова, нашей почтой, через шкипера-боцмана: «Ваши лодки окупились. М.» Ответ пришёл к ночи и был ещё короче: «Сочтёмся после войны». У нас с ротмистром складывался самый немногословный союз на этом театре — и, по моим подсчётам, самый результативный на знак переписки.

История пробовала наш проход на зуб — и зуб обломала. В моих книгах эта ночь тоже кончалась нашей победой; разница была в цене и в осадке. Там — победа испуганных, со стрельбой до полудня по собственным буям. Здесь — победа ждавших. Эскадра, отбившая за две недели вторую ночную атаку, начинала — я слышал это в голосах, в шутках, в самой походке людей на стенке — считать ночь своей. А ночь на этой войне была главной валютой: ночью ставились мины, ходила разведка, крались брандеры и десантные караваны. Кто хозяин ночи — тот хозяин расписания. Полтора месяца назад хозяином здешней ночи безраздельно был Того. Теперь у него появился квартирант с правами.

Вечером пришли два известия, и я записал оба.

Но прежде известий пришло письмо — кают-компанейским телеграфом, рукой Рощина, размашисто: «Заноза! С „Полтавы“ ночную иллюминацию наблюдали всем бортом и пили за второй отряд стоя. Лобов велел передать, что кошки у него молчат, а сие, по его науке, означает, что ты всё делаешь правильно. Калашников выжал тревогу в две двадцать пять и требует занести в скрижали. Приезжай — ящик цел, я только посмотрел. Р.» Я перечитал дважды и спрятал в конторку, к письмам матери. Тыл у меня был. Из всех видов довольствия этот подвозят реже всего.

Первое привёз с берега Огарёв вместе с штабными новостями: доклад принят, отряду — благодарность в приказе, Дитерихсу — представление к Анне, и — главное, сказанное вполголоса, со ссылкой на телеграфные слухи: бумага, в которой некое отделение накануне называло жандармские предупреждения «рыбацкими дрязгами», из штабного делопроизводства исчезла. Не была опровергнута, не была наказана — исчезла, как не было. Ставров умел проигрывать так, что проигрыша не оставалось в природе. Я записал и это: противник, который не оставляет своих поражений на бумаге, опаснее противника, который не проигрывает.

Огарёв, рассказывая, наблюдал за моим лицом и под конец не выдержал:

— Слушайте, Андрей Николаевич… а этот ваш заинтересованный читатель из штаба — он нам кто в итоге? Друг, враг?

— Акционер, Владимир Семёныч. Вложился в обе стороны моей биографии и ждёт дивидендов с любой. Пока мы побеждаем — он друг. Учитывайте при докладах.

— Тьфу, — сказал Огарёв с чувством и пошёл к себе. Миноносному человеку от таких устройств делалось физически нехорошо, и я его понимал. Мне от них тоже было нехорошо — просто я с ними вырос. В обеих жизнях.

Второе известие было общим, его передавали из уст в уста по всей базе, как передают весной первый гром: Макаров. Назначен командующим флотом, выехал из Петербурга, едет — со штабом, с инженерами, с мастеровыми, через всю Сибирь, сюда. Имя его действовало на эскадру, как пар на расхоложенную машину: ещё ничего не произошло, а всё уже задвигалось. На кораблях, не дожидаясь приказов, подкрашивали и подскребали; в порту вдруг нашлись материалы, которых месяц «не было»; даже штабные писаря, по слухам, стали писать разборчивее. Я слушал эти разговоры и держал при себе своё: я-то знал, что едет не чудотворец, а работник, который первым делом спросит с каждого его собственную работу. Тем и чудотворен.

Я сидел над книжкой и считал — теперь уже не дни до войны, а дни до людей.

До Макарова оставалось тринадцать дней. Что делать с этими днями, я знал точно, по пунктам, и пункты эти выстраивались сами: отряду — ходить и учиться, сменным расчётам — спать, Дитерихсу — отстрелять учебной болванкой ещё трижды, Зарубину — выторговать у порта переборку левой машины, пока тихо. К приезду командующего 2-й отряд миноносцев должен был быть лучшим железом этой эскадры — не для смотра. Для дела, которое Макаров начнёт с первого дня, я знал какого: гонять миноносцы в разведку. На разведке он строил всю свою войну — и на разведке, через два дня после приезда, эта война чуть не кончилась для двух экипажей.

До «Стерегущего» — пятнадцать. Это число стояло в моих книгах чёрным, и рядом с ним — четыре фамилии спасённых из полусотни. В тот раз. Про этот раз в книгах не было написано ничего, и дописывать страницу предстояло нам: мне, Огарёву, отряду — и двум миноносцам, которые выйдут в ту разведку, ещё не зная, что выйдут.

Задача была не из тех, что решаются предупреждением. Отменить разведку я не мог и не хотел: разведка Макарову будет нужна, как воздух, и ходить в неё станут все, каждую ночь, всю весну. Назвать день и квадрат значило назвать источник, которого нет. Оставалось третье, моё всегдашнее: выстроить так, чтобы в нужную ночь в нужном месте у возвращающихся была подмога. Парные разведки с парой встречи у своих берегов — мысль простая, как лом; вопрос был только в том, как сделать её отрядной мыслью за пятнадцать дней. Впрочем, этому фокусу я за зиму выучился лучше всего остального: моими лучшими идеями здесь владели другие люди, и владели крепко.

Я подчеркнул число. Не дважды, как ставровский пункт. Один раз, твёрдо, как подчёркивают боевую задачу.