Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 43

Глава 4

В ту ночь я не легла в нашу спальню.

Слово «наша» вдруг стало невыносимым.

Я ушла в гостевую комнату на первом этаже — светлую, идеально нейтральную, с безупречно застеленной кроватью, в которой никто никогда не жил дольше пары ночей. Комната для временного. Для гостей. Для людей, которые не принадлежат дому.

Это подходило мне больше, чем хотелось признать.

Ренат не остановил меня.

Когда я поднялась из-за стола и сказала: «Не заходи ко мне», он только посмотрел тем самым непроницаемым взглядом, от которого у подчиненных, наверное, холодела спина, и ответил:

— Сейчас тебе нужно поспать.

Я не стала спрашивать, с каких пор он определяет, что мне нужно.

Просто ушла.

Но уснуть, конечно, не смогла.

В гостевой комнате пахло крахмалом, лавандой и закрытым окном. Я лежала на спине, глядя в темный потолок, и слышала каждый звук дома: как где-то щелкнула система отопления, как за стеной тихо заурчал холодильник, как далеко наверху перевернулся во сне ребенок. В какой-то момент хлопнула дверь кабинета. Значит, Ренат не пошел в спальню. Или пошел позже. Или вообще не ложился. Мне было все равно. Нет, не все равно. Я заставляла себя думать, что все равно.

Закрывая глаза, я снова видела Сонино лицо.

Не накрашенное, не победное, не красивое той глянцевой красотой, которой я боялась бы в любовнице мужа. Нет. Измученное. Серое. Молодое. Почти детское в своей беспомощности. И это было еще хуже. Если бы она была хищницей, расчетливой девкой, дорогой содержанкой с хищным прищуром и холодным умом, мне было бы проще ненавидеть ее цельно, чисто, без примесей.

Но в машине на обочине сидела не разлучница из дешевой морали. Там сидела женщина в боли. И я держала на руках ее сына.

Его сына.

Ребенка Рената.

Меня снова затошнило, и я села на кровати так резко, что закружилась голова. Несколько секунд сидела, сжимая ладонями виски. Потом встала, прошла к ванной и включила свет.

В зеркале на меня смотрела бледная женщина с потухшими глазами, размазанной тушью и складкой боли между бровями, которая будто стала глубже за один вечер.

Я долго умывалась ледяной водой. Потом вытерла лицо и вдруг, совершенно механически, сняла обручальное кольцо.

Оно не снималось много лет. Я уже почти перестала замечать его на пальце — как не замечают вещи, которые стали продолжением тела. Золото блеснуло у меня на ладони — теплое, привычное, тяжелое.

Ренат надевал его мне в день свадьбы с таким выражением лица, будто не просто брал в жены, а выбирал судьбу. Тогда я верила каждому его взгляду.

Я положила кольцо на край раковины и уставилась на белый фарфор.

В ту же секунду внутри поднялась паника.

Снять — одно. Признать окончательный смысл этого — другое.

Я схватила кольцо, сжала в кулаке так сильно, что впилось в кожу, и только потом заметила, что дрожу всем телом.

Мне было не только больно.

Мне было страшно.

Страшно выйти из того мира, в котором я жила столько лет. Страшно признать, что роскошь может оказаться декорацией зависимости. Страшно остаться одной с тремя детьми против мужчины, который всегда умел побеждать. Страшно разрушить дом не в архитектурном, а в глубинном смысле — как привычный порядок вещей, в котором есть отец, фамилия, деньги, уверенность.

И именно этот страх вдруг вызвал во мне такую злость, что я сама отшатнулась.

Значит, вот как это работает.

Он предал меня, а бояться должна я.

Он завел любовницу, а считать риски — мне.

Он захотел сына на стороне, а думать, как жить дальше с дочерьми, — мне.

Я вернулась в комнату и легла уже не раздеваясь, прямо поверх покрывала. Сон не шел. Вместо сна пришли воспоминания.

Ренат в начале нашего брака был человеком, рядом с которым я впервые в жизни перестала бояться будущего.

Это, наверное, и было моей первой большой ошибкой.

Я познакомилась с ним в тот период, когда он только-только переставал быть просто «перспективным». У него уже были деньги, но еще не было той ледяной выверенности, которая пришла позже. Он смеялся громче. Чаще дрался, чем договаривался — по крайней мере, так рассказывали общие знакомые. Покупал дорогие вещи не потому, что любил комфорт, а потому что любил побеждать бедность. Входил в комнату так, будто мир ему задолжал.

Высокий, сильный, слишком уверенный. Опасный для любой женщины, которая путает мощь с надежностью.

А я, как назло, именно тогда и была такой женщиной.

Он ухаживал красиво и грубо одновременно. Без полутонов. Если цветы — то такие, что их приходилось держать обеими руками. Если предложение поужинать — то не «может быть, если хочешь», а «в восемь будь готова». Если ревность — то с тяжелым взглядом и молчанием, от которого другие мужчины, наверное, начинали бы оправдываться.

Мне это казалось страстью.

Теперь я понимала: уже тогда многое было видно. Просто я называла это не теми словами.

После свадьбы он стал мягче со мной. Или мне снова так казалось. С семьей Ренат действительно умел быть другим. Щедрым. Заботливым. Теплым в мелочах. Он любил, когда дома был смех, когда девочки бегали по коридору, когда я собирала всех за столом. Любил возвращаться туда, где его ждали. Но, видимо, даже любовь у него всегда шла рядом с правом собственности.

Я вспоминала наши первые годы и не могла понять: это всё было ложью? Или правдой, которую потом вытеснило что-то темное и упрямое? Его детство, о котором он почти не рассказывал? Подъем с самого дна? Мужская идея, что без сына ты как будто не завершен?

Когда родилась Алиса, он плакал.

Правда. Я видела слезы в его глазах. Сдержанные, короткие, мужские слезы. Он взял ее на руки так осторожно, будто держал не младенца, а огонь.

Когда родилась Варя, он просто долго стоял у окна палаты, молчал, а потом подошел и поцеловал меня в висок.

Когда родилась Полина, в его молчании уже было разочарование.

Не злость. Не отвращение. Именно разочарование.

Этого хватило, чтобы мне стало стыдно за собственное материнство.

Я закрыла глаза и с силой прикусила губу.

Стыдно.

Вот что было самым ядовитым во всей этой истории. Не только боль. Не только унижение. А тот древний, женский, нелепый, навязанный стыд: я не дала ему сына. Как будто я что-то недоделала. Как будто мои девочки — недостаточная версия детей. Как будто каждая из них должна была родиться с извинением.

Нет.

Я резко открыла глаза.

Нет.

Никогда больше.