Страница 5 из 47
Лагода посмотрел на него с тем давним, так и не разгаданным за всю войну выражением.
— Ты так говоришь, доктор, — сказал он тихо, — будто газету завтрашнюю читал. — Он усмехнулся, махнул рукой — привык не спрашивать. — Ладно. Не отвечай, знаю — «после расскажешь». — И, помрачнев, перешёл к делу, ради которого, видно, и пришёл: — А я к тебе, доктор, не зря. Разговор есть. Про твоего знакомого. Майнхарда.
У Корнева привычно похолодело внутри.
— Жив он, — сказал Лагода, понизив голос. — Подтвердилось. И, доктор, поднялся высоко. Его абверовскую команду ещё в прошлом году влили в большую структуру — по линии госбезопасности Рейха, в их главное управление. Майнхард теперь не фронтовой охотник с собаками — он там, наверху, в аппарате, что и карателями ворочает, и разведкой, и охраной всей этой их верхушки. — Лагода смотрел Корневу в глаза. — И вот что важно. Мы, СМЕРШ, на исходе войны на таких, как он, особый счёт ведём. Списки. Кого живым взять, кого судить, кого не выпустить из логова. И Майнхард в этих списках есть. По многим делам — за карателей, за зондеркоманды, за рвы. И по одному особому — потому что он, говорят, всю войну собирал какую-то папку на одного русского военврача. — Лагода чуть усмехнулся. — Догадайся, доктор, на какого.
Корнев молчал. Майнхард. Через всю войну — под Вязьмой, под Колпином, в радиоигре, на хуторе, где он его пленил и где Тимоша заслонил собой, — всё тянулась эта нить. И теперь она уходила туда, в самое логово, в Берлин, к которому Корнев и сам шёл.
— Так что, доктор, — сказал Лагода, и в глазах его загорелся охотничий огонь, который Корнев помнил с радиоигры. — Я тебе наперёд скажу, чтоб ты был готов. Война идёт к концу, и кончится она там — в их логове, в Берлине. И вся эта их верхушка, вся служба безопасности, все, кто по уши в крови, — все сползутся туда, в последнюю нору. И Майнхард — с ними. А мы, СМЕРШ, придём туда за ними. И я приду. И возьму с собой того, кто знает Майнхарда в лицо и насквозь, лучше всех на свете. — Он посмотрел на Корнева. — Тебя, доктор. Когда дойдём до Берлина — ты мне понадобишься. Чтоб опознать его в той каше. Чтоб не ушёл. У нас с тобой к нему общий счёт — за Вязьму, за Тимошу, за всё. Развяжем мы этот узел, доктор. В Берлине. В самом конце. Обещаю.
— Развяжем, — сказал Корнев, и в голосе его была та твёрдость, что выковалась за три года потерь. — Я знал, что свидимся в последнем акте. Он сам мне это написал — что встретимся на моей дороге к Берлину, что в тот раз решится всё. — Он смотрел на запад. — Что ж. Я иду к этой встрече, Лагода. И в тот раз уйти ему не дам. За Тимошу. За Гордеева — пусть не он его убил, а вся эта война, которую Майнхард и такие, как он, на нас принесли. За всех. Развяжем.
Лагода крепко сжал его руку.
— Тогда — до Берлина, доктор, — сказал он. — Там и сочтёмся с волком. А пока — гляди, доберись дотуда живым. И своих доведи. Путь ещё долгий.
Котёл за Прутом добили быстро. Окружённая группировка погибла или сдалась, Румыния повернула, фронт покатился дальше на юго-запад, к Балканам, и казалось — дивизия пойдёт туда же, на Дунай, на Венгрию.
Но Корнев знал, что нет. Знал, что главное решится не здесь, на юге, а там — на западе, на прямой дороге к логову, через Польшу, к Висле и Одеру, к Берлину. И знал, что его дивизию, как водится, выведут с южного фланга, дадут отдышаться, пополнят — и двинут туда, в общий кулак, что Ставка собирала для последнего, решающего удара.
Так и вышло. В сентябре дивизию вывели из боёв — обескровленную южным наступлением, заслужившую передышку, — и слух пошёл: на переформирование, в резерв, а потом — неизвестно куда, но, говорили бывалые, «куда-то на главное направление». Корнев слушал эти слухи и знал то, чего не знали другие: их везут на запад. На берлинское направление. На последнюю дорогу.
Вечером перед погрузкой в эшелоны он стоял на чужой земле, под чужим небом, и думал — как думал перед каждым большим поворотом этой войны. Год назад, той же осенью, он стоял так же перед эшелонами, что везли дивизию на юг, к Курской дуге, и Гордеев был рядом, дышал одним лёгким, щурил белёсые сибирские глаза. Теперь Гордеева не было. И на юг они больше не ехали — ехали на запад, на самый запад, к концу.
— Слышишь, Степан Игнатьич? — сказал Корнев тихо, в темнеющее чужое небо, другу, оставшемуся на берегу Днестра. — На Берлин нас везут. На последнюю дорогу. Доведу я нас туда — за двоих. И знамя то увижу — за двоих. Ты только… ты со мной будь. В памяти будь. Я тебя до знамени донесу. Слышишь?
Небо молчало — огромное, чужое, в первых осенних звёздах. А наутро засвистели маневровые, подавая под погрузку длинные составы, и медсанбат грузил имущество, и Нина пересчитывала перевязочное и ампулы пенициллина, и Гриша строил свой взвод, и вся отдохнувшая, пополненная дивизия разворачивалась на запад — на главное направление, на последнюю дорогу войны, в конце которой ждали Висла, Одер, Берлин, знамя и майор Майнхард.
Корнев стоял на платформе у санитарных теплушек, смотрел, как грузятся его люди, и думал коротко, без длинных слов: вот и поехали. На последнюю. Доведи нас, судьба. Хоть нас троих — доведи. До знамени.