Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 47

Глава 1 Чужая война, чужая земля

Лето сорок четвёртого года застало Корнева на чужой земле — и впервые за всю войну он шёл вперёд без Гордеева.

Это была странная, ноющая пустота. Три с лишним года рядом был старый сибиряк — с самого Вяземского котла, где он чуть не поставил Корнева к стенке, приняв за диверсанта, а потом вынес из окружения, поверил первым, узнал тайну и нёс её молча через всю войну. Гордеев был якорь. Был тот, на ком держишься, когда всё рушится. И вот его не было — остался на высоком берегу Днестра, в нескольких десятках вёрст от старой границы, до которой не дошёл самую малость. Не вытянуло одно простреленное лёгкое. Не вытянул и Корнев — со всем своим знанием, со всем пенициллином; есть раны, которых не лечит никто, и эта была из них.

Корнев шёл теперь за двоих. Он сам себе это сказал над свежей могилой в марте и держал, как держал всё. За себя — и за Гордеева. И когда уставал, когда хотелось осесть, он вспоминал последнюю просьбу друга: дойди до знамени, увидь его за двоих, — и шёл дальше.

А земля под ногами была чужая.

За Прутом, за старой межой сорок первого, начиналась она — союзная врагу, румынская, дальше которой теперь гнали его самого. И всё на ней было непривычно: иначе сложенные хаты, иначе пахнущая земля, иначе одетые люди, что прятались по дворам, со страхом глядя на входящие войска. Им два года вдалбливали, что русские — звери, что придут и всех вырежут в отместку. И они ждали зверей.

А приходили — солдаты. Усталые, прокалённые тремя годами войны, видавшие у себя дома рвы за околицами и сожжённые сёла, имевшие полное право на месть — и не мстившие. Потому что им строго наказали: вы пришли не мстить народу, вы пришли добить того, кто эту войну начал. И потому что большинство из них, в глубине, и само не хотело становиться тем, против чего воевало.

Корнев следил за этим особенно зорко — потому что знал, как тонка грань, и потому что это, по его глубокому убеждению, и решало, кто они такие.

— Гляди, батя, боятся как, — сказал Гриша, оглядывая прячущихся чужих людей. Тот мальчишка с осколком в животе, которого Корнев перевязал в первую минуту своего провала на Богородицком поле осенью сорок первого, стал теперь крепким мужиком двадцати с лишним лет, лейтенантом, командиром взвода, с орденами и нашивками за ранения. Усики, которыми он когда-то гордился, сменила настоящая щетина. Но «батю» он не бросил — звал, как звал с самой первой их зимы. — Прячутся, будто мы их жрать пришли.

— Боятся, — сказал Корнев. — Им так сказали. И теперь, Гриша, важнее всего — показать им, что соврали. Не словом — делом. — Он смотрел на чужие, испуганные лица. — Они на нашу землю пришли рвами и виселицами. А мы на ихнюю придём — как? Вот это здесь и решается. И это, сынок, поважнее иного боя. Тем мы от них и отличаемся — что не станем такими, как они. А если станем — то и победа ни к чему, тогда некому будет в той победе жить.

Гриша слушал серьёзно — он давно перенял отцовскую манеру думать не только о бое, но и о том, ради чего бой. И, помолчав, сказал по-взрослому:

— Я своим то же твержу, батя. Не трогать мирных. Кто полезет грабить или бабу обижать — своей рукой пристрелю, так и сказал. — Он сжал челюсти. — Мне ребята говорят: они ж наших… а я говорю — мы не они. Точка. Ты ж меня так учил.

— Так, — сказал Корнев, и в груди у него потеплело отцовской гордостью. — Точно так, Гриша. Не они. Держи это — крепче автомата держи.

Медсанбат шёл за наступлением, как шёл всю войну, — и Корнев вёл его, и Нина была рядом.

Нина. За три года война превратила калининскую девчонку-санинструктора, которую Корнев подобрал с осколком в руке на Богородицком поле, во фронтового фельдшера, каких поискать, — а ещё в того человека, без которого он уже не мыслил ни этой войны, ни того, что будет после неё. После Днепра, после плена и гибели Тимоши, после всего сказанного и несказанного между ними — они уже не таились. Все знали: доктор и Нина. И уговор был — после войны, в мирной жизни, расписаться, как люди, и жить. Это «после» оба несли в себе, как Корнев нёс список имён, — бережно, не загадывая вслух, по фронтовому суеверию, но твёрдо зная, что оно есть.

— Опять чужих лечишь, — сказала Нина, не в укор, а с тихой улыбкой, глядя, как Корнев перевязывает румынского старика, подвернувшегося с разбитой на минном осколке ногой. — Я уж и не спрашиваю. Знаю — раненый он раненый, чей бы ни был.

— Выучилась, — усмехнулся Корнев. — Слово в слово за мной повторяешь.

— У хорошего человека училась, — сказала она просто, и оба замолчали, и в этом молчании было всё то, что они не говорили вслух.

Лечить на чужой земле приходилось много — и своих, и чужих. Война катилась дальше, бои шли, поток раненых не иссякал; а сверх того к Корневу несли и местных — подорвавшихся на минах, больных, истощённых, баб в родах, которым война разогнала всех врачей. И Корнев лечил всех, по своему неизменному правилу: своих — первыми, при равной тяжести; но и чужого, безоружного, истекающего — не бросал. И страх в освобождаемых сёлах отступал, сменялся изумлением: русские пришли — и не звери, а вон, доктор детей лечит, роды принимает, мин не велит трогать, показывает где немец напакостил. И это изумление было Корневу дороже иной военной победы, потому что в нём ковалась та правда о его народе, которую он, человек из будущего, особенно ценил: что пришли — людьми.

Пенициллина теперь было больше — то самое лекарство от заражения, которого Корнев ждал два года и которое в сорок третьем держал в руках как чудо, к сорок четвёртому пошло потоком, и смерть от сепсиса, прежде вернейшая, отступала на глазах. Корнев работал им щедро и учил с ним работать молодых, и тех, кого прежде хоронили на третий день от нагноения, теперь поднимал. Его наука — передовые пункты, сортировка, золотой час, переливание, пенициллин — давно стала не «методой военврача Корнева», а тем, как воевала вся военно-полевая медицина, и расходилась по фронтам спасёнными жизнями, которых не сосчитать. Он сеял три года. И всходы этого сева спасали уже без него, во всех концах огромного фронта.

Тяжелее всего на этой последней дороге Корневу давалось не тело — тело привыкло, выдерживало, как выдерживало всю войну, — а одно простое, ежедневное: оборачиваться и не находить Гордеева.