Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 104

В груди было тихо. Сыто, терпеливо — той совершенной тишиной, против которой не существует доказательств. Он спросил туда, вглубь, впервые после той ночи: «Отдай». Тишина не шевельнулась. Он спросил ещё раз, без слов, одним нажимом воли, — и понял, что пугает сейчас сам себя: у него не было даже уверенности, что там есть кому слышать. Может быть, лицо Мики не взяли. Может быть, оно просто ушло туда же, куда уходила полоса между «я» и «он», — стёрлось на границе, которой больше не было.

Он не знал, что хуже. Он записал в счёт к предку вторую строку — «лицо Мики» — и заметил, что рука, писавшая в темноте по памяти, вывела последнюю букву с чужим росчерком.

Телу он этого не простил бы. Тело — ладно, тело можно отстроить, он отстраивал. Это было не тело. Это был стол, люди, моё — сам список, которым он держался, — и оно… или он сам… начало брать прямо из списка.

Лисса пришла наутро, увидела его лицо и не стала спрашивать. Вместо этого она села напротив, на ящик Юки, и выполнила обещание.

— Ты встал. Рассказываю. — Она говорила ровно, заранее уложенными словами, как докладывают о бое, который проигран по очкам и выигран по сути. — В ту ночь, когда ты лежал здесь, в долине собирался совет рода. Меня туда звали бумагой — предписанием, если по-нашему. Я не поехала. Я отправила вместо себя другую бумагу, за три дня, курьером, по форме, с печатью школы. Отречение. Формула короткая: обязательства рода считаю исполненными, свои — исчерпанными. Одно слово я выбирала два часа. Совет прочёл её в полнолуние. — Она усмехнулась одним углом рта. — Юки говорила тебе про два порога в одну ночь? Вот второй.

— Лисса…

— Дослушай, перебьёшь потом. — Она загнула палец. — Что это значит на деле. Род меня больше не прикрывает — значит, арена мне закрыта: без дома за спиной к жеребьёвке не допускают, таков порядок, и он даже честный. Жить мне теперь в нижнем городе, комнату нашёл Дзёген — тихо нашёл, через третьи руки, если спросят, я его не называла. Денег рода нет, и не надо. — Второй палец. — Что это значит внутри. — Тут заранее уложенные слова кончились, и она помолчала, добывая обычные. — Меня двадцать лет учили хотеть по списку. Побеждать. Держать спину. Беречь имя. Список составлял род, я выполняла — честно, лучше всех, спроси кого угодно. — Она повела плечом. — В ту ночь список кончился. Я заглянула под него, туда, где положено лежать моему собственному «хочу», — а там ничего. Как в твоих руслах после той ночи. Только моих руин снаружи не видно, мне даже Токея не позовёшь. Учусь хотеть с нуля. Выходит медленно и криво. Зато выходит моё. — Она подняла глаза. — Нас таких теперь двое за одним столом. Ты кладёшь силу от дна, я — желание. Наперегонки, Миккон.

Сэт перебрал то, что говорят в таких случаях. «Мне жаль» и «ты справишься» весили меньше воздуха, которым их произносят, и он оставил их при себе. Сказал он то, что нёс с самого того утра:

— Походка у тебя стала тяжёлая. Я услышал её ещё с песка, из глубины, раньше твоего голоса.

— Привыкаю носить себя без рода. — Лисса поднялась. — Занятная штука: пока он на тебе, он невесомый. Вес приходит в час, когда снимаешь, — весь разом, за все восемь поколений.

У самого выхода она обернулась, и в голос вернулась вода:

— Рассветы переезжают. Нашла сушильню над оружейными: стены глухие, вход один, а с крыши простреливается каждый подход. Тебе туда сейчас не влезть по лестнице — вот и хорошо, будет куда стремиться. Цель, Миккон, — это лестница, на которую пока не влезаешь. Токей говорит, мне они теперь тоже прописаны.

Вечером он вышел на набережную — один, на дневную норму шагов, которая в таблице Судзу звалась теперь «без ограничений по ровному».

Эвала лежала тёмная, ровная, при своих кольцах над пустым воздухом. Купол зажигал верхние ярусы окно за окном, и снизу было видно, как город светится этажами — тем гуще, чем выше, — а здесь, у воды, горела одна дежурная синева на весь ряд мёртвых залов. Сэт стоял, дышал по счёту и слушал себя: два русла держали, третье принимало каплю, чужой узел сидел в пальцах, чужой очаг стоял в памяти, лицо Мики не собиралось из пятна, и где-то в глубине терпеливо молчало.

Над куполом висел тонкий серп Зеркала — новый разворот, начатый с нуля, как всё теперь. Прошлый серп он встречал с планом на две седмицы и с уверенностью, что успеет. Этот он встречал с четырьмя руслами из сотен, с чужим узлом в пальцах и с дырой в якорной цепочке памяти — и, странное дело, нынешний счёт был честнее. Тогда он знал сроки и не знал себя. Теперь наоборот, и из этих двух знаний второе оказалось рабочим.

Медленный путь лежал перед ним весь, в годах, и прятать эти годы от себя он не стал.

Он вернётся в поток. Не потому, что окреп, — не окреп. Не потому, что срок, — сроки его больше не гнали, самый страшный срок он уже сорвал. Он вернётся, потому что за эту седмицу понял простую вещь, лёжа под пятью парами чужих рук: в одиночку он умеет только ломаться. Строиться — строятся при людях. Стол, люди, моё. Список нужно было не сторожить.

Его нужно было жить.

Завтра он придёт в детский угол — туда, где Кая всё это время клала свою утреннюю связку и, по словам Лука, каждый вечер спрашивала у корзины, ел ли он, — потому что спрашивать у людей она разучилась. Встанет к желобу, на который сейчас не хватит и четверых его. Скажет Сэки два слова: «Я пришёл». Что будет дальше, он знал заранее, потому что выучил этого человека: Сэки посмотрит, кивнёт и начнёт с ним заново — от самого дна.

Дно у него теперь было настоящее.