Страница 27 из 95
VIII
Человек в седьмой раз пронесся по проспекту параллельно воскресному людскому потоку, ползущему под портиками. Дело было к вечеру. Свет все больше тускнел, вычерчивая длинные тонкие тени, в которых уже проглядывали сиреневые тона близящегося вечера.
Скоро стемнеет. Это ему на руку, так как у него назначена встреча. Согласно плану.
Утром он перевез мать в светлую палату городской больницы. Понаблюдал за беготней врачей и сестер, нанюхался прилипчивого запаха лекарств и хлорки, подметил в глазах больных страдание и страх перед смертью, что раздражало его донельзя. Но сразу уйти он не мог: нельзя привлекать к себе внимание неадекватным поведением. Сознание грандиозности своего замысла побуждало его остерегаться. Перед ним, как мечтала мать, открывается блестящее будущее. Многолетнее одиночество будет вознаграждено. Правда, цена той награде – его анонимность. Он должен научиться быть невидимкой. Случайным прохожим. Несмотря на свою исключительность. Поэтому, усевшись в уголке палаты, он до конца отыграл свою роль: расспрашивал врачей, терпел их апломб и профессиональную снисходительность. И даже в какой-то мере был им за это благодарен, поскольку они неосознанно позволяли ему почувствовать себя мелким, незначительным, бестолковым. В этом и состоит величие его замысла: весь мир должен служить его цели. Всего час спустя он был в полной боевой готовности. По больничным коридорам и отделениям передвигался уверенно, как будто следуя мысленной карте, и при этом никто его не замечал, никто не удостаивал взглядом. Он скользил вдоль стен, как тень. Спустился на первый этаж, вошел в операционную, порывшись в шкафчиках, быстро нашел то, что ему нужно. Скальпель, пилу, жирные хирургические карандаши, кривую иглу. Все это он сложил в холщовую сумку вместе с рыболовными крючками, мотком пеньковой веревки, катушкой нейлоновой лески и зеленой бархатной тесьмой. Сумку он спрятал под пальто из тяжелого колючего сукна, не слишком элегантное, но вполне добротное. В кармане пальто нащупал плотный картонный конверт, где хранились три засушенных листика.
Он чувствовал себя непобедимым за своей новой маской человека из толпы. Шел к выходу спокойно, как обычный посетитель, чуть сгорбив плечи, как будто унося на них боль за родственника или друга. Дойдя до двери, оглянулся, привлеченный убожеством вестибюля, и стал изучать его, словно видел впервые. С обеих сторон два небольших зала ожидания. Кресла и диваны обиты коричневатым кожзаменителем, на каждом подлокотнике большая пуговица, под которую забран дерматин. Черные столики из матового пластика. На столешницах кипы старых растрепанных журналов. От двух остались только обложки. В зале справа чудом сохранился ковер с загнутыми кверху углами. Он подошел и опустился в кресло. Под пальто негромко звякнули хирургические инструменты.
Прямо перед ним размещалась внушительная стойка темно-зеленого мрамора с черными и желтыми прожилками. Из-за нее выглядывала сестра. Человек пригляделся к ней. На вид лет пятьдесят; редкие сальные волосы цвета соломы с отросшими черными корнями, перехваченные бледно-голубой резинкой под цвет, вернее, под бесцветность пустых глаз. Пальцы заученным жестом теребят ручку; длинные, заостренные ногти покрыты серебристым лаком. Отвечая на телефонный звонок, она то и дело бросает взгляд на свои ногти. Наверняка где-нибудь в укромном месте у нее хранится набор пилочек, щипчиков, бутылочек с лаками и ацетоном. Человек полной грудью вдохнул человеческий запах этой обители слез. Все, от чего он до сих пор отказывался, все, что мать ему строго-настрого запрещала, в это утро стало его второй натурой. Он закрыл глаза и притворился, что задремал. А сам сосредоточился на том, чтобы слышать шумы, вдыхать больничные запахи, вникать в обрывки разговоров, большая часть которых посвящена забастовке мусорщиков. Когда он вновь открыл глаза, то образ постороннего человека уже был доведен до совершенства.
Тогда он встал и ушел.
Из багажника машины он вытащил бесформенный сверток сантиметров тридцати в диаметре и чуть меньше метра длиной. Оберточная бумага противно заскрипела, когда он сунул этот сверток себе под мышку. Затем пешком отправился в город.
Чудесное превращение состоялось, теперь он стал невидимым и наслаждался вновь обретенной свободой. Теперь никто не укажет на него пальцем, никто не заклеймит позором, и он может свободно перемещаться в людской реке, которая не впадает в море. Теперь можно. В ожидании сумерек, которые его замысел озарит ярким светом. Никому из людского потока и в ум не придет, что разворачивается вокруг него, никто не видит болезнь так, как видит ее он: выпущенной на городские улицы, притаившейся среди холмов мусора, танцующей на развалинах оперного театра, блуждающей в темных закоулках. Никто ее не замечает, потому что болезнь хитра, она умеет прятаться от людского глаза на самом виду, шагая с ними плечом к плечу, как полноправный член общества. И делая свое дело – заражая ближнего, распространяясь, не думая про добро и зло, ведь и в том, и в другом случае цель у нее одна – помочь ему свершить свою судьбу.
Отныне жизнь его – не что иное, как карандаш в руке художника. Она пряма и проста, как больничный коридор. Остается пройти ее до конца. Это лишь вопрос времени. Причем время, которое он рассчитывает из чисто практических соображений, скорее относится не к нему, а к другим. К тем или к той, кому оно выносит приговор. А для него оно течет медленно и в то же время быстро, поскольку шаг наступающих сумерек неумолим. Медленно – потому что решение принято, а значит, замысел, считай, осуществился, по крайней мере, осуществился в главном: в принятии решения. В понимании величия своих целей. И потому спешить ему некуда. А быстро – потому что какой-то уголок его сознания сопротивляется принятому решению, и это сопротивление приближает его к моменту истины, к действию, как таковому. Быстрота и медлительность уживаются в мозгу, подчиняясь ощущению собственной неподвижности, как будто не он идет по улице, а город скользит у него под ногами.
И, скользя, город и судьба подвели к нему антикварный магазин.