Страница 2 из 3
Помню черную хрустальную гладь широкой Оки, заводи, заросшие ярко желтыми кувшинками. Плывет по течению лодка, свистит над водой спиннинг, скачут из воды голавли, хватая наживку. В бутылке из-под виски - холодный чай с ягодами свежей земляники. Мне лет пять.
А на залитой солнцем веранде теснятся по утрам на круглом столе нарядные коробочки с искусственными мухами из Франции, дары очаровательной коллеги Кристиан, и заготовки для мух самодельных: особая белая резина, яркие перышки. Отец отрезает ножом кусочек резины, маникюрными ножничками придает ему форму мушиного туловища и головы, красит лаком для ногтей, сушит, а затем уж прикрепляет крючок и крылышки. Как глупой рыбе не польститься на такую красоту?
Да, охотник и рыболов, но это лишь внешний облик души. Вот еще одна выделенная цитата.
"На лбу самого сурового утеса вьются нежные кудри. В Природе нет ничего мертвого. Кучи лиственного орнамента лежат вдоль насыпи, как шлак на домны, показывая, что там, внутри, печь задута и работает во-всю. Земля - не осколок мертвой истории, не пласты, слежавшиеся как листы в книге, интересные лишь для геологов и антиквариев; это живая поэзия, листы дерева, за которыми следуют цветы и плоды: это не ископаемое, а живое существо; главная жизнь его сосредоточена в глубине, а животный и растительный мир лишь паразитируют на ее поверхности".
Можно процитировать всего "Уолдена", чтобы лучше понять моего отца, но, пожалуй, это одно из самых важных мест.
По Торо отец был "рожденным в ночи". Душу его заливала иногда черная меланхолия - спокойная, но довольно жуткая. В семье было принято считать это следом страшного детства. Что говорить, детство было страшным. Но все же мне начинает казаться сейчас, что отцовская меланхолия была скорее платой homo silvestris за оборотничество - городскую половину жизни.
А в городе отец был человеком весьма светским. Помню, был канун моего двенадцатилетия, начало сентября. Как правило отца на моих днях рождения не бывало. Даже самый первый он пропустил - слал с Великой Стены по счастью запоздавшую телеграмму, чтоб назвали Татьяной… Вот и на сей раз он по обыкновению намеревался удалиться в леса. Мы вышли с ним прогуляться, или по какому-то незначительному делу, не помню, только пришли, к моему изумлению, в кафе. Отец галантно принял мою вельветовую курточку, провел за столик, заказал шампанское. Так мы и отметили вдвоем мои двенадцать. Маму бы шампанское привело в справедливый ужас, но впечатление ребенку врезалось навсегда.
Я всегда одновременно завидовала другим детям и снисходительно жалела их. У одноклассников отцы были как-то доступней, сердечнее, по домашнему проще. С ними не надо было взвешивать каждое слово, что я инстинктивно делала лет с восьми, ошибка не грозила ссорою месяца на три. С ними вообще можно было откровенно делиться ребяческими переживаниями, а с моим - нет. Не знаю почему, но нет. И вместе с тем я куда раньше, чем смогла это сформулировать, знала, что мой отец совсем другое, чем добрые обыкновенные "папы" сверстников. Он значительнее, он выше.
Отец даже внешне был совсем другое. В пятьдесят лет собственные сверстники еще шпыняли его в общественном транспорте: чего расселись, молодой человек, уступили бы место пожилому!
Никогда не позволял он себе ходить по городу в "спортивных" куртках, в вязаных шапочках. Всегда галстуки (К булавкам и прочим запонкам отец был весьма неравнодушен!), серые костюмы, шляпы, элегантные плащи и пальто.
С незначительными отступлениями, отец оставался таким до семидесяти шести лет, до года смерти моей матери. Нельзя, никак нельзя было назвать его стариком, когда он стоял у ее гроба. Но после отец начал стареть со скоростью снежной лавины. И ведь сложными были их отношения, да и ни с кем из близких несложных отношений у отца не было, а вот поди ж ты.
Словом, как и положено оборотню, в городе отец был стопроцентным горожанином. Однако ж кое-где след волчьей лапы все же проступал. Так не любил отец больших скоплений народу, толпы, (самое язвительно ненавистное слово из его лексикона!), даже толпы научной. "В стенах вечерних библиотек" отцу, в отличие от мамы, не работалось. Все необходимое для работы он предпочитал иметь. Стаскивать в свою нору. В результате скопилась библиотека, которая, я полагаю, скоро займет свое место в Институте Палеонтологии. А покуда нетронут крошечный его кабинет, украшенный лишь иконой Богоматери с Мечами в курьезном сочетании с накопанными в Гоби буддами. Еще два украшения, впрочем. Пронзительно тревоживший меня в детстве своим "англо-империалистическим" видом поношенный пробковый шлем и ковбойская шляпа из путешествия по Техасу. Остальное пространство в кабинете, кроме письменного стола, машинки "Оптима" и узкой кушетки, занято книжными полками. Входя, утыкаешься в стену энциклопедий, кое как обогнув, попадаешь в пространство, где можно хотя бы сидеть. Вот и все, что мой отец имел в этой жизни. Да и то построил своими руками. Было тогда дано академической молодежи милостивое разрешение в нерабочее время трудиться на стройке. Отец работал прорабом, мама, беременная мною, кажется, учетчицей. Так родители и возвели дом, адские морды над аркой которого обрамляла надпись "Дом научной молодежи". В нем им досталась трехкомнатная квартира невпечатляющих габаритов.
Все собеседники отца, не только научные, теснились на книжных полках. Это были Тейяр де Шарден, Вернадский, Тютчев. Сумеречную сторону отцовской души питал леденящий экзистенциализм марктвеновского "Таинственного незнакомца". В изголовье же всегда лежало первое издание "Унесенных ветром", подарок Эверетта Олсона. Эту книгу отец обыкновенно читал на сон грядущий.
Едва ли ошибусь, что всю "Песнь о Гайавате" в переводе Бунина отец помнил наизусть. Ее изданий у него было штук пять разных. Мне же лет в семь он подарил книжку индейца Серая Сова под названием "Саджо и ее бобры", с рисунками автора.
Истинную страсть отец испытывал к словарям, которые читал как детективы. Отовсюду глядят и блекло синий пузатый Оксфордский словарь, и старый вишневый двухтомник древнегреческого, не говоря уж о нескольких латинских. Словарь английских фамилий я у отца временами воровала и прятала, но он рано или поздно раскапывал и возвращал к себе. Обнаружив сорочье гнездо разоренным я выжидала, а затем воровала снова. Все это - при полном умолчании обеих сторон. А словарь Даля у отца просто не поместился, перекочевал к общесемейному книжному стаду.
Любил отец и великих "средних англичан" Диккенса с Джеромом, любил Киплинга, любил крепкий чай, а к кофею был решительно безразличен. Не менее безразличен, чем к Бальзаку или Золя.
Скажи мне, каковы твои любимые книги, и я скажу, кто ты.
Обдумывая этот очерк, я предполагала выстроить его иначе. Но страшное детство, война, история семьи, встающая за спиной отца яркая фигура деда - все это отчего-то не легло. Быть может потому, что биографию отца я во многом описала в посвященном моей матери романе "Инна". Не знаю. С удивительной легкостью, вопреки унаследованной от отца злопамятности, я забыла упомянуть и о тех, кто тяжко обидел его, предал, сократил плодотворные годы его научной деятельности. Пусть их. Я всегда считала отца человеком несчастным: слишком глубокие шрамы были на его душе, слишком много несправедливостей выпало на его долю, слишком тяжел был характер, для него самого в том числе. Слишком долго переживал он обиды. Слишком нищей была его старость, не по заслугам нищей. Но чем дальше отступает отцовская смерть, тем ясней мне делается, что жалеть отца незачем. Он был все же счастлив, счастливее многих и многих. Все тяготившее его оставалось на городской половине жизни, а в лесной ее половине он часто испытывал мгновения высочайшей гармонии духа и разума. Другой задохнулся бы на такой высоте.