Страница 40 из 40
— Что такое с Власовской? Чем она провинилась? — заволновались институтки, и наши, и чужеклассницы.
— Надо Крошку спросить или Иванову — ведь они подруги, — без всякого заднего умысла произнесла Валя Лер, обращаясь ко мне.
— Ну, и спрашивай, мне что за дело, — вспыхнула я.
А Люда все стояла на своем посту, нимало не стесняясь, на глазах всего института.
Одну минуту мне показалось, что ее черные глазки встретились с моими, но только на одну минуту, и тотчас же я отвела свои…
«Что с нею, — мучительно стонало внутри меня, — за что она может быть наказана — эта маленькая, безобидная кроткая девочка?»
Вдруг в столовой произошло легкое смятение.
— М-lle Арно! — крикнули с соседнего стола сидевшей за нашим столом классной даме, — Власовской дурно…
Ей в самом деле было дурно. Она побелела, как платок, и пошатнулась. Не подоспей m-lle Арно, Люда, кажется, не выдержала бы и упала.
Пугач подхватила ее и, придерживая своими длинными, цепкими руками, повлекла в лазарет.
Кругом кричали, спорили, шептались, но я ничего не слышала… Моя голова горела от навязчивой мысли, бросавшей меня то в жар, то в холод: «Что с Людой, что с моей бедной, маленькой Галочкой?»
Я совершенно забыла в эту минуту, что она уже давно отказала мне в своей дружбе, предпочтя мне ненавистную Крошку, но сердце мое ныло и сжималось от неизвестности и еще какого-то тяжелого предчувствия.
И не напрасно… потому что это предчувствие сбылось…
Едва мы поднялись в класс, как вошла Пугач и, торжественно усевшись на кафедре, начала речь о том, как нехорошо нарушать общее спокойствие и подводить под наказание подруг.
— Вот Власовская не хотела сознаться, что принесла ворону в класс, — разглагольствовала синявка, — а пришлось, однако, открыть истину, совесть заговорила: она пошла к инспектрисе и созналась… она…
— Что?! — вырвалось у меня, и я в три прыжка очутилась у кафедры.
— Cher enfant,[48] — и Арно неодобрительно покачала головою. — Soyer prudente[49]… У вас слишком резкие манеры…
О! это было уже свыше моих сил!.. Она могла рассуждать еще о манерах, когда сердце мое рвалось на части от горя и жалости к моей ненаглядной голубке Люде, таким великодушием отплатившей мне за мой поступок с нею.
Так вот она какова, эта милая, тихая девочка! И я смела еще смеяться над нею… презирать это маленькое золотое сердечко!
— Что с вами, cher enfant? — видя, как я поминутно меняюсь в лице, спросила синявка, — или вы тоже нездоровы?
— О, нет… — с невольной злобой на саму себя сказала я. — Я здорова… Больна только бедная Люда… Я, к сожалению, здорова… да, да, к сожалению, — подчеркнула я с невольным отчаянием в голосе. — Я злая, скверная, гадкая, потому что это я принесла в класс ворону, а не Власовская. Да, да… я одна… одна во всем виновата.
Я смутно помню, что говорила классная дама и инспектриса, опять пожаловавшая в класс по новому приглашению Пугача, но отлично помню ту безумную радость, дошедшую до восторга, когда, по приказанию ее, Арно стерла с красной доски мою фамилию и потребовала, чтобы я сняла передник.
С тою же радостью стояла я, наказанная, за обедом на месте Люды, и сердце мое прыгало и замирало в груди.
«Это искупление, — твердило оно, — это искупление, Нина, подчинись ему!»
И как охотно, как радостно прислушивалась я к моему маленькому восторженному сердцу!
— Белка, давай мне скорей твой перочинный ножик, — огорошила я моего адъютанта, лишь только мы поднялись в класс. — Давай!
И прежде чем она могла понять в чем дело, я схватила лезвие перочинного ножика так быстро и сильно двумя пальцами, что глубоко порезала их.
— Ай, кровь, кровь! — запищала Бельская, не любившая подобных ужасов.
— Да, кровь, — засмеялась я, — кровь, глупенькая… Это я нарочно… Она поможет мне пройти к Люде в лазарет… понимаешь?
Но Белка стояла передо мной с открытым ртом, хлопала глазами и ничего не понимала. И только когда продребезжал лазаретный звонок, сзывавший больных на перевязку, и я заявила, что бегу забинтовать руку, Бельская неожиданно бросилась ко мне на шею, заорав восторженно на весь класс:
— Нинка Джаваха… ты — героиня!..
Осторожно крадучись, я проскользнула из перевязочной в лазаретную столовую, а оттуда — в общую палату, где, по моим расчетам, находилась Люда.
Я не ошиблась.
Она спала, забавно свернувшись калачиком на одной из кроватей. Я осторожно на цыпочках подошла к ней. На ее милом личике были следы слез… Слипшиеся ресницы бросали легкую тень на полные щечки… Алые губы шептали что-то быстро и непонятно-тихо…
Острая, мучительная жалость и беззаветная любовь наполнили мое сердце при виде так незаслуженно обиженной мною подруги.
Я быстро наклонилась к ней.
— Люда… Людочка… сердце мое… радость!
Она открыла сонные глазки… и взглянула на меня, ничего не понимая.
— Это я, Людочка… — робко произнесла я.
— Нина! — вырвалось из ее груди. — Ты пришла…
Мы упали в объятия друг друга… Плача и смеясь, перебивая одна другую и снова смеясь и плача, мы болтали без умолку, торопясь высказать все, что нас угнетало, мучило, томило. Теперь только поняли мы обе, что не можем жить друг без друга…
Люда выросла в моих глазах… стала достойной удивления… Я не могла ей не высказать этого.
— Ну, вот еще! — засмеялась она, — тебе все это кажется… ты преувеличиваешь, потому что очень меня любишь.
Да, я любила ее, ужасно любила… Моя маленькая, одинокая душа томилась в ожидании друга, настоящего, искреннего… И он явился ко мне — не мечтательной, смеющейся лунной феей, а доброй сестрой и верным товарищем на долгие институтские годы… Мы крепко прижались друг к другу, счастливые нашей дружбой и примирением…
Вечерние сумерки сгущались, делая лазаретную палату как-то уютнее и милее… Отдаленные голоса пришедших на перевязку девочек едва долетали до нас… Я и Люда сидели тихо, молча… Все было пересказано, переговорено между нами… но наше молчаливое счастье было так велико, что тихое, глубокое молчание выражало его лучше всяких слов, пустых и ненужных…
48
Cher enfant — дорогое дитя (фр.).
49
Soyer prudente — будьте благоразумной (фр.).