Страница 56 из 61
Всегда что-то ожидается, тем и живем от слуха — к слуху. На прошлом съезде, когда Брежнев был уже в полном маразме, зашептались, зашептались по кулуарам, что, дескать, решено: Федин, почетно возглавлявший Союз писателей, подает в отставку, председателем станет Марков, первым секретарем — некто помоложе. «Писатель без власти — не писатель», — в простоте душевной изрекла одна из руководящих писательских жен, и фраза эта стала крылатой. А этот «некто» известен был своей ненасытной жаждой власти. Власть у нас — все. От нее — и благополучие, и даже талант. Это где-то талант — от Бога, а у нас им власть наделяла.
Он только что получил и орден Ленина, и Ленинскую премию за длиннейший, многосерийный во славу Сталина фильм, в нем была представлена вся галерея маршалов, и ныне здравствующие, как на подбор, были и умней, и заслуженней, и куда значительней умерших. Специально для избранных был устроен просмотр, маршалы глядели на себя и одобряли. А Епишев, начальник Главпура, удостоенный звания Героя Советского Союза через тридцать три года после окончания войны, так тот на экране даже поучал маршала Жукова, как ему воевать: Жуков в то время был в опале, а Епишев — в силе, от него зависело, быть фильму или не быть. Имея такую, можно сказать, бронетанковую поддержку, с такими заслугами да Маркова не одолеть!..
Но Симонов поехал к Федину, объяснил положение вещей, уговорил не уходить с поста, и, когда Марков, Верченко и заведующий отделом культуры ЦК Шауро прибыли в Переделкино принимать отставку, Федин, имевший прозвище «чучело мертвого орла», а в жизни — прекрасный актер с богатыми голосовыми модуляциями, встретил их на даче такими словами: «О, хитрецы, хитрецы! Знаю, приехали уговаривать меня остаться. Ладно, остаюсь…» И, как сказано у классика, «пошли они, солнцем палимы», а точнее — расселись сообразно чину в «Чайки» и «Волги» и отбыли докладывать Суслову. И верховный идеолог Суслов сказал: «Федин — это Федин…»
Достойные войти в историю, слова эти означали: не будем менять декорации, они хоть и обветшали, но еще послужат верно.
Но на VIII съезде ожидались иные перемены, шло закулисное шептание: «Маркова будем валить…» Однако началось все, как всегда: Марков вышел на трибуну, положил перед собой доклад, рассчитанный на час с небольшим; сделать, скажем, получасовой доклад было бы просто неприлично, не соответствовало величию происходящего. И вот он ровным голосом читает скучнейшее это произведение канцелярской мысли, отпечатанное без единой помарки на лучшей финской бумаге. Во время такого успокоительного чтения кому-то и вздремнется, а другого, наоборот, захлестывает вдохновение. Однажды плод такого вдохновения, забытый вместе с газетой, попался мне на глаза, и я прочел на полях: «Ты послушай меня, будь ласка, я вернулся, друзья, из Дамаска…» И дальше, сама собой, была и «сказка», много чего было дальше: в порыве чувств писал человек по принципу: «Не могу молчать!..» Неужели эти вирши так и пропали, утрачены навеки?
Но всегда настает момент, которого более всего ждет зал: начинается распределение по рангам, называют имена, книги. И все обращается в слух: «Упомянут? Не упомянут?..»
И упомянутые в докладе, оглашенные вскоре выходят, смущая несолидным поведением кремлевскую охрану в дверях: правительство сидит в президиуме, а эти бродят. Но внизу — кремлевский буфет, нежнейшие сорта рыб, икра, настоящие, нецеллофанированные сосиски, вкус которых обычными советскими гражданами давно забыт. Помимо сиюминутного удовольствия, эдакого поглаживания по самолюбию, быть упомянутым в докладе означало и нечто более вещественное: переиздание книг, прочие, прочие блага. Упомянут, значит, ты есть — в отличие от тех, кого как бы и нет. И упомянутые ели с аппетитом, принимали поздравления. Ели, хотя и без аппетита, и неупомянутые, презирая упомянутых, всем своим видом давая понять, что им это вовсе и не нужно.
А Марков стоял на трибуне, аккуратно перекладывал прочитанные страницы, скопческое лицо его, на котором почти ничего не росло, блестело гладкой кожей, маленькие зоркие глаза поблескивали, голос поздравителен и тих. Вдруг на какой-то фразе запнулся. Помолчал. Опять ту же фразу прочитывает заново… Молчание… И уже смотрят на него с тревогой, тревога прошла внизу. Снова, как в забытьи, читает он с запинаниями все эту же фразу… И разворачивается, разворачивается боком к залу, взгляд отрешенный, меркнущий… Из президиума рванулся к нему Верченко, из зала — врачи. Все произошло как-то быстро, умело. Подхватили, осторожно сводят под руки, свели, ведут к дверям… После краткого замешательства поручили Карпову читать доклад, он извинился, что текст ему не знаком, и читал, как по кочкам ехал.
В перерыве все кинулись допрашивать врачей: «Что? Как?» — забыв, что есть такое понятие: врачебная тайна. Отвечали: инфаркт. Позже — спазм. А еще позднее распространился слух, и говорили уверенно: все это — инсценировка, знал, предвидел, что произойдет на съезде, а лежачего не бьют… Не знаю, не решусь утверждать. Я сидел с правой стороны, как раз туда и разворачивало его на трибуне, я видел отрешенное его лицо, на миг меня даже страхом объяло: рухнет.
Тогда же, в перерыве, подошел ко мне Залыгин: «Ну как после этого станешь его критиковать?» Оба они сибиряки, были на «ты», за что-то Залыгин держал на него обиду. Собирался ли он в самом деле критиковать Маркова, — не знаю. У меня этого и в планах не было. Каждому овощу — свое время. Сталинскому царствованию требовались пышные декорации, личности, они еще были, отстрел шел плановый, не всех истребили враз. И социалистический реализм обосновывал Горький (знал ли он, что это такое?). Его со временем, не сразу, сменит на посту Фадеев, тоже человек незаурядный. Отдавая писателей на погибель, одного за другим, он на адовой этой службе и талант свой погубил, и душу продал дьяволу. А, видно, болела душа, не зря заливал ее вином, так и жил под наркозом.
Александр Трифонович Твардовский рассказывал мне, как был у него разговор с Фадеевым про аресты, какие идут по стране. Я выясню, сказал Фадеев, и при следующей встрече разъяснил: арестовано всего… Он назвал цифру с точностью до единицы: девятьсот с чем-то человек. Миллионы уже сидели по лагерям, миллионы расстреляны, уморены голодом — девятьсот с чем-то… «Если ты не веришь, — тебе не место в партии». Вот так он сказал. И взгляд у него был в тот момент…
Впрочем, я и сам наблюдал у него этот взгляд человека, который все человеческое оставил за чертой, переступил.
Маркову выпало возглавлять Союз писателей в пору, о которой у Булата Окуджавы сказано: «Римская империя времени упадка сохраняла видимость строгого порядка, главный был на месте, соратники — рядом, жизнь была прекрасна, судя по докладам…»
Безликому времени нужен был безликий канцелярист. И из нашего ведомства литературы тоже исходили поздравительные доклады. Все строилось по образу и подобию, повторяя даже в мелочах то, что делалось «наверху». И почему, в самом деле, Маркову не возглавлять Союз писателей, если во главе страны — Брежнев? Да ведь и он не худший, если на его окружение поглядеть, оно так и подбиралось, чтобы главный, даже в маразме, оставался на пол головы выше других.
Мало кто помнит, что до Брежнева президентом числился Подгорный, про которого говорили, что он в своем президентском достоинстве принял итальянского посла за испанского и имел с ним дружественную беседу… В день, когда без всяких объяснений его отправили на пенсию (как сметают с подоконника засохших мух), я остановил на улице Горького «левую» машину. Был это черный ЗИМ, возможно, ранее возил он кого-то из министров, большая машина, сиденье двуспальное, шофер солидный. Слово за слово, и он говорит: жаль Подгорного. А чем вы его можете вспомнить, что он вам хорошего сделал? Ну, наверное, все же обидно ему теперь…
С этим не поспоришь.
В своем окружении, которое Марков сам же подобрал, был он заметной фигурой.
Взять хоть того же Сартакова, тоже призванного на должность в Москву из Сибири.