Страница 66 из 73
Опять прильнул к глазку надзирательский глаз. И отдернулся успокоение: заключенный сидит, раскрытая книжка в руках.
Газета — за пазухой. Клочья изорванной мадонны — в "мертвом углу".
Любой ценой! Конечно, не ценой показаний. Об этом, само собой, не думали там, «домашние», когда Надя писала записку. Любой путь, кроме этого.
Побег? Невозможно. Незаметно не выбраться, а пробиться голыми руками сквозь два военных караула, десяток затворов… Бред! Изолятор — в третьем этаже: ни вниз, ни на крышу.
Стало быть, долго раздумывать, собственно, не о чем. «Все» приводится к одному-голодовка. Голодовкой заставить выпустить на поруки…
О ней, наверно, и говорит Надина записка, потому что идти на голодовку значит идти "на все", до смерти включительно. В этом, и только в этом, сила голодовки: в угрозе смертью. Если тюремщикам не будет ясно, неоспоримо, что именно так-до конца, — решена голодовка, они никогда не уступят. Идти — до смерти. Только — голодовка!
Бауман встал, прошел по камере. Три шага от стола и до двери. Поворот. Опять три шага.
Смерть? Ерунда. Он же врач, он знает.
Если в голодовках люди и доходили до самого смертного порога, то на это была их собственная воля, или, вернее, собственное безволие. Нежелание жить. Поэтому они кончались в несколько дней: на большее не хватало запаса… не белков — воли. Живое- доподлинно живое — тело не так-то легко обессилить. Для этого надо «сжечь» пятьдесят — шестьдесят процентов его веса, а на это, при разумном расходовании, надо не меньше двух месяцев, а то и восьмидесяти дней. Он помнит это еще со студенческих лет, когда учил законы обмена. Формула забылась. Но основное в памяти твердо: расход двадцать семь — тридцать калорий в день на килограмм веса. Для человека среднего веса смертная потеря не раньше, стало быть, как через два месяца. Конечно, если на это есть воля…
Три шага, поворот, опять три шага. И опять охранный зрачок в глазке двери.
Два месяца. О смерти голодной даже не приходится думать. Уже потому, что те, там, на воле, не дадут ему этого срока. Может быть, не дадут и тех нескольких дней (сколько-не рассчитать!), раньше которых не сдастся «начальство». Правда, он, конечно, не один будет голодать… Как только в тюрьме станет известно, что он объявил голодовку, товарищи поддержат: это ускорит развязку. Осенью прошлого года здешние, «таганские», большевики уже голодали: это было перед самым переводом его в изолятор. Тогда уступки даны были на одиннадцатый день. Теперь прокурору придется сдаться пораньше, если волна на подъеме. Тогда же было затишье.
Голодовка.
Глава XXVIII
ВСЕОБЩАЯ
В Средне-Тишинском, на Пресне, на третьем этаже, в крошечных двух комнатках гулом гудели рабочие. Туманом висел густой махорочный дым. Козуба над раскрытым ящиком, в котором рядами поблескивали новенькие, чистенькие, ровные — один к одному — браунинги, убеждал наседавшего на него худого вихрастого рабочего:
— Пойми ты: не одна у нас по Москве ваша фабрика.
— Не одна? — обиженно выкрикнул рабочий. — Не о какой-нибудь речь: о Прохоровке… Это тебе что? У нас и сейчас пятьсот человек в дружины записалось. Дай оружие — тысячу выставлю.
— Да ты вникни, стриженая твоя голова: в эту присылку, русским языком тебе сказано, у меня и всех-то полтораста штук, на всю Москву, а ты на одну Прохоровку двести хочешь! Тридцать даю — бери, и разговору конец.
Кругом поддержали в двадцать голосов:
— Не задерживай, Семен! Козубу знаешь? Раз сказал-стало быть, крепко. Да на Пресне у вас итак с оружием легче, чем в других районах. Одна шмидтовская дружина чего стоит: какое оружие имеет! А у нас хотя бы взять в Замоскворечье…
— То — шмидтовские, то — мы, — огрызнулся прохоровец. — Они драться будут, а мы что, стреляные гильзы подбирать?.. Хоть шестьдесят дай, Козуба!.. Ты ж сам прохоровец был, должен своим порадеть… Ей же бог, с тридцатью мне на фабрику не показаться. Проходу не будет: заклюют!
— Не бойся! — рассмеялся Козуба, отсчитывая револьверы: — …двадцать восемь, двадцать девять, тридцать… Между прочим, в самом деле, не задерживай. Время у всех на счету.
Дверь распахнулась, вихрем ворвалась девушка. Широкий ковровый платок на голове и плечах.
— Ну, теперь держись, ребята! Последняя железная дорога стала: Финляндская. У железнодорожников, стало быть, всеобщая! Чувствуете, к чему дело идет? — И выбросила на стол из-под платка пачку прокламаций, — От Московского комитета. Свежие. Еще краска мажет.
Козуба усмехнулся, подмигнул:
— То-то я гляжу, товарищ Ирина, усы у тебя под носом: откуда бы?
Ирина отерла лицо. Комната дружно захохотала.
— Совсем размазалась! Тебе теперь не от пекарей — от трубочистов в стачечный делегатом, не иначе. Глянь-ка в зеркальце… во-он, на стенке… Хороша?
Листки уже шли по рукам.
"РОССИЙСКАЯ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ РАБОЧАЯ ПАРТИЯ
ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!
ВСЕОБЩАЯ ЗАБАСТОВКА
Товарищи! Рабочий класс восстал на борьбу. Бастует половина Москвы. Скоро, может быть, забастует вся Россия. В могучем порыве рабочий класс стремится свергнуть вековой гнет насилия и произвола. Рабочий класс объявил борьбу на жизнь и смерть правительству воров и разбойников — царскому самодержавию. Он объявил войну и капиталистам — виновникам его нищеты. В этот великий миг каждый, в груди у кого бьется пролетарское сердце, должен встать на борьбу. Кто не с нами, тот против нас; кто сидит теперь сложа руки, тот изменил рабочему делу.
Бастуйте же все, до единого. Идите на улицы, на наши собрания. Выставляйте наши требования-экономических уступок и политических свобод: свободы слова, личности, собраний, союзов, созыва учредительного народного собрания на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования".
Козуба крякнул одобрительно:
— Чистая работа!
— Еще бы! — Ирина тряхнула косами. — Не как-нибудь-на ротационной печатали. Вот это техника! Что будет, товарищи, когда мы технику себе наконец заберем! Вспомнить смех, как четыре года назад я печатала… Рамочка картонная, трафарет гвоздиком наколот. А здесь-стальные валы. Гудит… Красота! Силища! Мы же в Сытинской…
— Сытинскую захватили? Вот это дело!
— Захватили! — смеялась Ирина. — Ко входу, к машинам, к телефонам дружинников поставили с оружием. Хозяина и управляющего — под арест. Шпик там каким-то способом между рабочими сунулся, так опознали сейчас же. Чуть его сгоряча в ротационку не спустили.
Кто-то отозвался сочувственно:
— А что думаешь: отделали бы за первый сорт.
Но остальные не поддержали:
— Ну, еще пачкотню заводить! Стукнуть по башке, и всё тут.
Ирина кивнула:
— Предлагали и это. Но только большинство решило — рук не марать.
Кругом зароптали:
— Неужто так просто и отпустили?
— Не просто, — успокоила Ирина. — Красками вымазали. Всеми, что в типографии есть, во все колера. И для понятности написали и на груди, и на спине, и на лбу прописными литерами: "Шпик".
Козуба одобрил:
— И так ладно. Под эдаким этикетом дойдет до дому либо нет — его счастье: типографская краска въедливая, не скоро сотрешь. У тебя-то усы все еще на месте… Пойди-ка к Нюре, она тебе керосину даст — красоту навести. Неудобно неумытой. Революция.