Страница 1 из 1
Salvation
Осознавая свою зависимость и ничтожность в лапах чудовища, я не могу испытывать паники или желания бежать от него, я хочу и я погружаюсь в бездну, раздирающую когтями моё тощее тело, и я даже получаю от этого удовольствие, потому что я наконец-то чувствую, спустя столько лет я испытываю эту эйфорию и яростный восторг, бьющийся в грудной клетке девятью сердцами, а в голове дурман и тяжесть, как после дуновения токсичных запахов, отравляющих организм, и эта предсмертная агония от отравления выжигает на коже следы, формы, знаки, словечки, глупо разбросанные повсюду, под лопатками, на шее, пояснице, икрах, руках, животе, содранном в клочья об асфальт по пути к этой самой бездне.
Я вонзаю пальцы в землю, почва скапливается под ногтями, яма дышит на меня своим хриплым дыханием и сдувает капли пота или слёз, я не знаю, я уже не осознаю отождествления себя и своей шкуры, я наблюдаю издалека и вижу, как он(я) падает в яму и бьётся в бессильных молитвах, разрушает то, что так долго и бережно оберегал.
Псина, грязная блохастая уличная псина с прожёнными кипятком боками, воющая по ночам у богатых домов, лезет под забор, на спине глубокие полосы, прутья раздирают кожу, а она лезет и лезет, игнорируя топот в доме, мерцающий свет в окнах, выглядывающие испуганные лица, потому что хочет достичь дна и разбиться, слечь пластом, растерять конечности от удара, чтобы собирали потом по кусочку, словно пазл.
Я вжимаюсь в стену, слушаю своё дыхание, царапаю запястья о поверхность, щупая окружающие меня предметы в попытке обнаружить что-то реальное и достаточно действительное, а потом замираю.
Свет телевизора мерцает в тёмной комнате. Он совсем один. Сидит на ковре, в этой безумно прелестной пижаме с котами, листает ночные программы в поисках чего-то интересного. Останавливается на ночных мультфильмах второсортного качества. Я змеёй заползаю внутрь, замираю за диваном и наблюдаю за слегка трепещущими ресницами, профилем лица с вздёрнутым вверх эльфийским носом, нежными губами, приоткрытыми в удивлении и интересе. В этот момент моя голова пуста, в ней есть одна мысль, одна идея, осознание, уверенное знание, убеждённость в том, что ему нельзя меняться, нельзя покидать этот момент, нельзя расти, нельзя становиться тем, чем становятся другие, он в самом идеальном для себя состоянии, и каждая минута на счету.
Перед глазами плывёт, мир трещит и лопается, словно стекло, в голове тяжело, в горле горько, но тело действует: одна хватка на ногах, другая на лице, чтобы закрыть рот, он отчаянно вырывается, мычит, надеясь быть услышанным родителями, которые наверняка трахаются где-нибудь у себя в комнате, бьёт меня и царапает, продолжая извиваться воздушным змеем, и его сопротивление просто смешно, ведь он, глупый и маленький, не понимает ничего, не понимает того, что он спасён от ужасов взросления и изменения тела.
Забор снова вонзается прутьями в тело, рвётся кожа, свежие раны ноют, скапливаются комки грязи, дождевая вода раздражает внутренние слои тела, но я выползаю и бегу настолько быстро, насколько могу.
Эти ухоженные домики остаются позади, фонарных столбов всё меньше и меньше, изношенная обувь хлюпает по лужам, в глазах пелена, тошнит, но я знаю, что это временно, что сейчас всё исправится и закончится в миг, закончится на самом прекрасном моменте, именно тогда, когда и должно было закончиться.
Земля раскрыла пасть, пропахшую дождём и травами, и хвойные иголки подушками собрались на дне ямы. Я кладу драгоценное тело, извивающееся, кусающее мои руки и рычащие от злобы, а потом и кричащее так громко, что ночные обитатели леса зашелестели в травах и листьях, потревоженные его криком.
—Тебя посадят! Убьют! Я расскажу отцу! Отпусти, тварь! Отпусти!
Шершавый язык скользит вдоль скользкой, испачканной землёй, коже, охватывает каждую каплю пота, гонимого по телу страхом и паникой, и меня тошнит от того, насколько он сладок на вкус, от того, как фонтаном хлыщет тёмно-красная кровь, заполняющая мою ротовую полость, от того, что он в ужасе, наивно полагает, что я ужасный злодей, а не спаситель.
Я не снимаю пижаму, я разрываю ткань зубами, пачкаю кровью, заполнившей мой рот, и слышу тяжёлое дыхание, вижу быстро двигающуюся грудную клетку, провожу снова языком и хватаюсь за кожу пастью, вдалбливаю зубы сквозь неё, с рычанием дёргаю головой, вхожу глубже, упираясь в кость, и слышу отчаянный хриплый крик, разорванный на части вздохами, чужие руки хватают меня за волосы, пытаются оттянуть, бьют, ноги барабанят по животу, но я не разжимаю хватки и не уменьшаю давления, медленными укусами передвигаюсь вдоль ребра к боку, сгрызаю слои кожи, сплёвываю куски.
Чудовище. Чудовище, дышащее в разорванную спину, опускающее головой в темноту, вырвавшее мне глаза и связки и управляющее всем тем, что у меня осталось и что теперь принадлежит не столько мне, сколько ему. Но это правильно — закончить в самый красивый момент. Чтобы его нашли в идеальном состоянии. А лучше чтобы не находили, потому что люди не умеют удерживать красоту на месте, они портят всё, к чему прикасаются, и не достоины даже смотреть на идеал.
Я спускаюсь ниже, рву руками ткань пижамой кофты по вертикали, отбрасывая куски по сторонам, чтобы обнажить торс окончательно, склоняю голову и кончиком языка провожу вверх вдоль живота, груди, меж ключиц, сворачиваю направо и впиваюсь в шею, пока тёмная кровь не вытекает волнообразными толчками наружу, ловлю течение ртом, жадно глотаю горячую смесь с металлическим привкусом, руки ползут за спину юноши, сжимая его тело до хруста костей; он уже не кричит, едва дышит, валяется безвольной куклой, бледный, всё ещё горячий, вспотевший, пахнущий хвоей и ужасом. Адреналин, выброшенный организмом, и паника сделали его вкуснее, чем я мог предполагать, разглядывая его издалека и гадая, насколько сладкой может быть его кожа на моём языке. Я отождествляю себя со своим телом только в такие мерзкие моменты, когда радость разрастается бутоном цветка в глазах, а зубы раскрашены красным. Я люблю эти события. И каждое обстоятельство, каждый кусок, каждая капля, каждый человек, попавший в мои лапы и в лапы моего чудовища, вёл меня к этому кульминационному моменту пика, вершины гадкого и прекрасного, контрасту идеала, замызганного моим ничтожеством, и мерзостью. И даже изломанный отвратительными поступками, ощупанный грязными руками, укушенный гадким ртом, он не теряет ангельского свечения и черт почти паранормального видения, призрачный, словно лунная пыль, лежащий в яме на подушках из хвойных веточек, выпитый и осушённый. Он остался в этом моменте, в этом состоянии, положении, в котором ему лучше всего, и он будет всегда лелеям и любим тем, кто, в отличие от ужасных грязных ничего не понимающих людей, оценивает его великолепность по достоинству.
Я кладу голову ему на плечо, зарываюсь носом в ещё теплую рану на шее, каждая мышца обмякает и расслабляется, я прячу его, обтекаю его собою и храню.