Страница 8 из 13
— Ага, мы же на мосту влюбленных поцеловались.
— Вот это мост влюбленных? — с трудом проговорила Мадина.
Губы у нее почти не двигались, но не от холода, а от ошеломления: его поцелуй все длился и длился на них.
— Ну да, — кивнул он. — Если по нему двое, взявшись за руки, пройдут, то будут жить вместе долго и счастливо. — И, наверное заметив ошеломление в Мадининых глазах, добавил: — А если на нем поцелуются, то будут вместе до гробовой доски. Пойдемте!
Парковые дорожки сами собою стелились им под ноги все быстрее, быстрее, и мелькали за поредевшими осенними деревьями павильоны, ротонды, и какое-то здание, похожее на дворец, только маленькое, и еще одно, похожее на Манеж, и пруд мелькнул, и еще один мост… Мадина бежала рядом с Альгердасом, не отпуская его руки — или это он не отпускал ее руки? — и щеки у нее пылали от их общего стремительного бега.
Кажется, они вышли из Нескучного сада уже не через дыру в заборе, а через неприметную боковую калитку; впрочем, Мадина не сказала бы с уверенностью. Она не понимала и того, куда они идут, вернее, бегут; оказавшись на улице, широкой и не по-вечернему шумной, они не стали двигаться медленнее. Конечно, они должны были теперь расстаться, ну да, наверное, они ведь и вышли снова к общежитию; Мадина всегда плохо ориентировалась на городских улицах, на московских особенно. Ей совсем не хотелось с ним расставаться, но сказать ему об этом она не могла, и оттого, что расставание все-таки неизбежно, и прямо сейчас неизбежно, она чувствовала такую сильную внутреннюю дрожь, какой не чувствовала ни от ветра, ни от вечернего осеннего мороза.
Они прошли вдоль решетки Нескучного сада и сразу оказались во дворе многоэтажного дома. У подъезда Альгердас остановился и, обернувшись к Мадине, спросил:
— Вы… правда со мной пойдете?
В его глазах мелькнула тревога.
— Правда, — сказала Мадина.
«Как я могу с тобой не пойти?» — подумала она.
Его глаза просияли. Тем самым ясным огнем, о котором пелось в любимой песне и который всегда казался ей загадкой. Только теперь она поняла, о чем же в той песне пелось.
Лампочка над ступеньками горела тускло, дверцы сломанных почтовых ящиков были распахнуты, тесный лифт громыхал, поднимая их вверх, — в общем, это был самый обыкновенный подъезд самого обыкновенного дома. Но Мадина чувствовала, что ее колотит мелкая дрожь — так, словно она попала в какой-нибудь загадочный лес. Или в лабиринт. Или в подводное царство. Ничего обычного не осталось у нее внутри, и эта необычность внутреннего существования преобразила окружающий ее мир до полной неузнаваемости.
Альгердас открыл дверь квартиры, пропустил Мадину перед собой в прихожую и, войдя, сразу включил свет.
— Ну… вот, — сказал он.
В его голосе Мадина расслышала растерянность. Но сожаления в нем не было, это она тоже расслышала сразу.
Сама же она чувствовала не то что растерянность — ужас она чувствовала, вот что. Дрожь, колотившая ее, стала такой сильной и крупной, словно сквозь нее пропускали электрический ток. Руки, отогревшиеся еще в Нескучном саду, теперь не то что похолодели, а заледенели. Она не могла произнести ни слова — губы не слушались.
Она стояла, прижавшись спиной ко входной двери, и не знала, что ей делать.
К счастью, та растерянность, которая мелькнула в голосе Альгердаса, прошла у него очень быстро. Он помедлил всего мгновение и положил руки Мадине на плечи. Подержал их у нее на плечах, будто проверяя, что она действительно существует, и осторожно, медленно расстегнул пуговицы ее пальто. Потом снял с нее пальто и не глядя положил его на тумбочку для обуви. И, склонив голову, снова поцеловал ее во впадинку между ключицами — как там, на арочном мосту Нескучного сада.
Когда он поднял голову, глаза у него были подернуты туманом.
— Не сердитесь на меня, — чуть слышно произнес он. — Я сам не понимаю, что происходит.
Мадина тоже не понимала, что происходит, но это почему-то перестало ее пугать. Да, все происходило ошеломляюще, непонятно, слишком быстро, наверное. Но она чувствовала теперь только счастье, и оказалось, что счастье сильнее страха.
Пуговки ее халата расстегивались легко. Альгердас расстегнул их до половины, потом взял ее за руку и повел в комнату. Что там было, в этой комнате, она не разглядела. Кровать стояла, это точно. Она была освещена неизвестно откуда падающим неярким светом и застелена белым лохматым покрывалом. Альгердас не стал это покрывало снимать, и оно щекотало голые Мадинины плечи, когда он положил ее на кровать. И его плечи, наверное, оно щекотало — он разделся тоже. И когда он разделся, то все его тело стало светиться так, будто источник света находился где-то у него внутри.
— Свет какой, — шепнул он, целуя Мадину. — Вот здесь…
И, чтобы она точно знала, откуда исходит свет, поцеловал ее снова. Хорошо, что, выбегая из общежития, она не успела переодеться во что-нибудь из этого своего мгновенно снимающегося халата: Мадина не представляла, как стала бы раздеваться перед ним. Как это было бы долго, неловко. А так — халат упал на пол легко, и даже колготки, которые она вечно цепляла ногтями, снимая, на этот раз снялись как-то незаметно. И они с Альгердасом лежали теперь рядом обнявшись, оба сияли в глазах друг друга волшебным светом, и никакой неловкости между ними не было.
— Я как пьяный, — шепнул Альгердас, коснувшись губами Мадининых губ. — Но не пил ни капли, честное слово.
Она улыбнулась: смешно было, что он клянется в своей трезвости. Она понимала его состояние, потому что оно и у нее было таким же — она тоже как будто погружена была в странный, необъяснимый мир, в котором все, что ни сделай, получается правильно и объяснимо, но только на каком-то новом языке объяснимо.
Они полежали еще немного молча, обнявшись, не делая ни единого движения, только вслушиваясь друг в друга. Мадина знала, что может лежать так сколько угодно долго, да что долго — всегда она может так лежать, и ничего ей больше не надо.
Но Альгердасу надо было другое; она почувствовала это по тому, как участилось его дыхание, напряглось все тело. Рука его скользнула по ее плечу, двинулась вниз, задерживаясь на каждом попутном изгибе, и чем ниже опускалась рука, тем больше напряжения чувствовалось во всем его теле. Он гладил ее и одновременно переворачивал на спину, и вот она уже видела его лицо над своим, и глаза его сияли совсем близко, так, что расплывались перед нею, заполняли все поле ее зрения. А ей и не хотелось видеть ничего, кроме этого бескрайнего светлого поля его глаз. И то, что происходило в это время с ее телом, ощущалось ею лишь как помеха, неловкость, неудобство, боль… Да, боль! Она вдруг пронзила ее всю, и Мадина еле удержалась от вскрика. Она не понимала, откуда взялась эта боль, какое отношение она имеет к тому прекрасному светлому пространству, в которое она только что была так безоглядно погружена. Такое состояние — когда все, что с тобой происходит, является непонятно откуда и непонятно чем обусловлено, — и в самом деле могло быть связано только с опьянением, притом с опьянением очень сильным; Мадина и припомнить не могла, чтобы когда-нибудь бывала так пьяна. Но теперь это было именно так: она вся была пронизана болью, она не понимала, почему и как это случилось, она слышала быстрое, прерывистое дыхание Альгердаса, чувствовала тяжесть, резкость его тела в себе и с трудом сдерживала вскрик, который рвался у нее из горла оттого, что ей казалось, будто все ее тело разрывается снаружи и изнутри одновременно.
В какой-то момент ей показалось, что больше она этого не выдержит. Она разомкнула губы, до сих пор, чтобы не закричать, плотно сжатые, и хотела сказать ему, просить его… Она не представляла, как скажет ему, что ей только больно, только невыносимо все это, и чтобы он прекратил, не надо больше, не надо!.. Стон уже сорвался с ее губ, но тут его лицо, которое она все время видела над собою, словно морозом сковало: оно застыло, побелело, и в следующее мгновение Альгердас уронил голову ей на плечо и, вздрагивая, вдавил ее в кровать. При этом у него вырывались какие-то короткие, похожие на вскрики слова, которых она не разобрала.