Страница 17 из 29
Финал спектакля "Марина" ярко, потрясающе проиллюстрировал мне трагический конец несчастной матери, оставив надежду на то, что придет время — и красноярские авторы создадут спектакли, книги, песни — возмездия бесчеловечному режиму лжедемократов.
Александр Синцов МОЛИТСЯ РОССИЯ НА СИБИРЬ
ОДНОЙ НОЧЬЮ МЕНЬШЕ в вашей жизни, одним днем больше, когда летите в Сибирь. В полночь здесь восходит солнце. Кажется, только поднялись из московского мрака, только набрали высоту, самое время вздремнуть, а иллюминаторы уже малиновые.
Сибирь прибавляет жизни.
Красноярский скромняга-лихач гонит свой "жигуль" так, что не жаль и удвоить запрошенную сотню за проезд от аэропорта. Дорога серпантинится по каменистым, голым холмам. Русского равнинного человека настораживают эти кипящие горизонты. Молодостью земной, недавним сотворением веет со всех сторон. И незамерзающий Енисей своими густыми тягучими водами, перевивами глубинных струй, донных течений напоминает о нутряном геологическом жаре этих земель.
Стоящий на скалах Красноярск, разросшийся из казацкого острожка, поразит вас грубоватым величием архитектуры, скальным стилем, мостами, уходящими в енисейскую дымку. Напитанный жизнями многих поколений русских людей, яро вознесся город над Сибирью. Энергетические токи города двигают поезда с вокзала, выталкивают самолеты из аэропорта, заставляют быстрее двигаться. Энергия дивной, небывалой цивилизации пока не вычерпана разрушительными реформами. Придет день — и Сибирь пробьет грозовым разрядом новой эпохи, новой цивилизации, построенной на бетонных фундаментах двадцатого века.
Синеет над Сибирью купол голубых весенних небес брачным чертогом, в котором русский человек навек благословенно прилепился к здешним землям, пришел к ним со своими талантами, терпеньем и трудолюбием. Уже удалой казак семнадцатого века не одной лишь пищалью и порохом заставлял потесниться племена аборигенов — он приманивал их своими песнями, устройством жилищ и очагов. Именно он внес в азиатскую первобытность крупицу европейского опыта и православную мягкость нравов, хозяйскую затейливость в мужчинах и смелость, раскрепощенность в женщинах. Он принес сюда соху, водяную мельницу и русскую печь, из чего вскоре явились Красноярская ГЭС, ядерный центр и бескрайние поля пшеницы на унавоженном эпохой кочевников черноземе.
С тех пор прошло всего каких-то двести лет.Переменилось всего восемь-девять поколений в коренных сибирских родах русских людей. До половины в семейную глубь, до прапрадедов, еще можно достичь одной лишь прилежной памятью. Так молода Сибирь! Иные деревянные дома на окраинах Красноярска или в его мемориальном центре помнят еще указы Екатерины, а в новых жилых башнях уже толкуют о пассионарности и космизме.
Сколько наработано, наворочено в Сибири! Какие шоссе, какие железные дороги пробиты в скалистых Саянах. Вы скажете — техника, экскаваторы, направленные взрывы, не кайлом же пробивали. Да хоть и с гидравликой, а все равно, что называется, рвали жилы. За дорогу, за трассу жизнь клали. И, умирая, уходя к Богу, вспоминали эти рукотворные памятники как искупление своего временного бытия. А если доводилось погибать в мгновенье ока, когда не до подведения итогов, то и тогда не захлебывались вечной горечью бессмысленности,- как бы предусмотрительно часть души оставив в арматуре и бетоне — на пользование живым, среди живых — живой. Так — через любовь к жизни бренной подступали к Богу.
Русский равнинный человек, взрастающий в колыбели славянских земель и обычаев где-нибудь в Тамбове или Вологде, в Смоленске или Вятке, внутренним зрением своим всегда целил за околицу, набирался сил и смелости для броска по сибирским пространствам, мечтал хотя бы просто проехаться от Урала на Восток, до упора. И эта ориентация на Сибирь, пристрелка, прикидка души на Сибирь — сама суть национального характера. Достигнув Красноярска,- рвануть и дальше на все три стороны.
И вот вы уже глазеете сквозь желтоватое вагонное стекло на придорожные виды трассы Абакан-Тайшет. Звук этих слов — как шлягер шестидесятых годов. С каждым часом горы становятся все явственней, мощней и круче.А вот и первый тоннель.Совсем как в московском метро, мелькают во тьме сигнальные огни, виснут кабели на штырях. Вдруг вагон обливает солнце, но вы жмуритесь не от его яркого света, а от того, что не видите земли под окном. С ужасом обнаруживаете себя высоко над ущельем с бурной рекой — поезд лепится на узком карнизе вертикального склона и летит, не сбавляя скорости, забирается все выше и выше до следующего тоннеля, из которого попадает в другое ущелье, на хребет, на перевал.
Попутчик в купе, сорокалетний, резкий человек со шрамом на скуле, чистит помповую "ижовку". Рассказывает о своей жизни в картинках: о трех командировках на афганскую войну, о проходке БАМа, о золотых приисках, о зимовье на берегу дикой реки Сисим, откуда он едет навестить семью, снабдить деньгами и разобраться с хозяином насчет запоздавшего вертолета.
Перед вами — типичный неистребимый сибирский человек, внушающий дерзкое спокойствие перед накатом любых жизненных передряг.
Вы прощаетесь с ним в Минусинске, едете дальше, и потом, уже дома, в Москве, часто вспоминаете его, мысленно желая здоровья на долгие годы, понимая, что пока есть такие люди, Россия жива.
Россия молится на Сибирь. Уповает на ее несгибаемость и русскость, на ее пространства и города, заводы и электростанции, на ее свежесть чувств и твердость духа.
БАЛТИЙСКИЙ ФАШИЗМ ( исповедь экс-террориста )
Владимир СМИРНОВ и его соратники в редакции “Дня”, сентябрь 1993 г.
КОРРЕСПОНДЕНТ. Владимир Олегович, я знаю, что до ареста вы работали редактором газет, знаю, что вас осудили за сопротивление полиции, но не могу взять в толк, почему? Какой резон человеку, главному редактору газеты оказывать сопротивление латышской полиции? В самом деле, для чего, если он не совершал никаких преступлений, и ему, стало быть, нечего опасаться полиции? Нелогично как-то, неувязка получается, чувствуется, что концы с концами тут не сходятся…
Владимир СМИРНОВ. Вы правы. И дело здесь в том, что я не оказывал сопротивления полиции. Я дал отпор насильникам, вступился за честь и достоинство своей жены. Меня, по сути, вынудили взяться за топор. Это была банальная провокация. Но мне не хочется вспомнить об этом.
Корр. Я вижу, что вам нелегко, хорошо вижу, и все-таки расскажите, пожалуйста, что же все-таки произошло, пусть читатели газеты сами судят обо всем.
В.С. Все это произошло еще в июне 1995 года. Поздно вечером ко мне домой пришли полицейские. Они были в гражданской одежде, нетрезвые. В подъезде на лестничной площадке на втором этаже (а я жил на третьем) они встретили мою жену. Жена в домашнем халате и в тапочках домашних возвращалась с улицы, где, как обычно, кормила возле подъезда бездомных кошек. Она в них души не чаяла и каждый вечер выносила им корм, и кошки всегда поджидали ее загодя… Полицейские предъявили жене удостоверения и потребовали, чтобы она впустила их в квартиру, так как, мол, они пришли за мной. Жену это насторожило, она знала, что грехов по части полиции за мной нет, подумала, что время позднее, мало ли чего, и предложила этим трем недобрым молодцам вместе с ней зайти к соседям, чтобы она от них могла бы позвонить в полицию и убедиться, что перед ней настоящие, а не мнимые полицейские. Ясно, что опасения женщины были обоснованными и надо было, вероятно, пойти ей навстречу, но не тут-то было. Задача, видимо, у них была иной. Эти “крутые” парни стали выкручивать ей руки, насильно достали у нее из кармана ключи от квартиры, а когда жена, испугавшись, стала вырываться, то на нее тут же одели наручники и пристегнули этими наручниками к лестничным перилам, как собачонку какую-то. Жена стала кричать. Я в это время находился дома, спокойно готовил к выходу очередной номер газеты, когда услышал испуганные крики жены: “Что вы делаете? Мне больно!” Тогда я, недолго думая, схватил топор и с какими-то угрожающими криками выскочил на лестничную площадку. Конечно, в тот момент я мог и готов был убить любого, кто подвернется мне под руку. Эти “герои”, мастера заплечных дел, видно, почувствовали мое состояние и резво разбежались кто куда. Я их никого уже в глаза не видел, слышал только шаги, топот ног убегающих по лестнице людей. Зато я увидел свою жену, она стояла полуэтажом выше. Бледная, испуганная, с оторванными на халате пуговицами. Одна ее рука была прикована наручниками к лестничным перилам, а в другой, свободной, она держала пустую пластмассовую посудину, в которой выносила корм для своих подопечных. Контраст был разительным: тихая, безответная, добрая женщина — и эти наручники. Я не знаю, что со мной стало, я заорал, чтобы немедленно освободили мою жену, иначе я взорву весь дом вместе с ними. Конечно, я никого в глаза не видел, их всех, как ветром сдуло, но я чувствовал, что они затаились где-то на верхних и нижних этажах — кто куда успел удрать. Жена мне подсказывала, что у них есть автоматы, но мне было все равно, я хоть и был с топором против них, но не чувствовал себя с голыми руками: мне казалось, что если в меня начнут сейчас стрелять, то пули будут от меня отскакивать, как резиновые. И то, что взрывать их было нечем — меня не смущало. Я откровенно блефовал, но ярость придавала мне убедительности, я сам был, как бомба. Эти жалкие трусы даже не подошли, чтобы освободить жену; они бросили вниз к ногам жены ключи от наручников, завернув их во что-то, чтобы не отскочили. Жена, освободившись с горем пополам, спустилась ко мне и рассказала, что произошло, сказала, что они нетрезвы, что от них разит перегаром. Тут и они, эти насильники, очухавшись, стали кричать наперебой, что они из полиции, чтоб я сдавался. Я им не верил. Отчасти и потому, что не знал за собой вины. Позвонил в квартиру соседа напротив. Там проживал начальник полиции безопасности, по старым меркам, это что-то вроде начальника городского отдела КГБ. Когда сосед вышел, то я спросил у него: это полиция или бандиты? Он ответил, что полиция. И я опять, было, взъярился поначалу, спросил, почему они тогда действуют как бандиты, потребовал у него пистолет, сказал, что застрелю тех, кто надругался над женой. Он испугался, стал меня успокаивать. Снизу тоже кричали, чтобы я сдавался. Меня всего колотило, но я понимал, что неприятности мне не нужны, незачем их себе создавать, и хотя жгла обида за жену, но я как-то пересилил себя, взял себя в руки и, скрепя сердце, через не могу согласился сдаться. Я попросил у них только время, двадцать минут, чтобы успокоиться, прийти в себя. Они согласились.