Страница 5 из 23
Тем временем я, одиннадцатилетний, скидываю с головы смятую подушку и встаю, пошатываясь от приятной слабости. Я потрясен – мой мозг напоминает здание, сметенное ударной волной. Наслаждение было таким сильным, что я, наверно, стал красивым – и я бегу к зеркалу проверить, так ли это.
Я смотрю на свое отражение и закатываюсь от смеха: никогда еще я не был так безобразен.
Вот и говорите мне после этого о внутренней красоте Квазимодо!
Мне снова было двадцать девять лет. До меня дошло, что мое детство, оказывается, сыграло роль отрочества: в тринадцать лет я, так сказать, поставил крест на сексе. И больше о нем не вспоминал. Почему? Я сам толком не знаю. Моя внешность наверняка сыграла огромную роль в этом самоподавлении.
Понять это легко и трудно одновременно. Я знал немало уродов, не обделенных сексуальной жизнью: они спали с некрасивыми женщинами или ходили к шлюхам.
Моя проблема в том, что с ранней юности меня тянуло исключительно к красавицам. Очевидно, поэтому я в тринадцать лет и предпочел забыть о сексе: мне открылась грубая правда жизни. У дев с ангельской внешностью я не имел никаких шансов.
В шестнадцать лет мои лопатки покрылись угрями, и это событие было сравнимо с конфирмацией: видно, когда меня создавали, то допустили серьезный брак. Со временем кожа моя обвисла, и я вступил в комическую фазу уродства: оно стало слишком смешным, чтобы вызывать хоть какое-то уважение.
С тех пор моя сексуальность проявлялась лишь двумя способами: я мастурбировал и пугал. Онанизм утолял темную, потаенную сторону моей натуры. Когда же мне хотелось разделенных эротических ощущений, я ходил по улице и наблюдал за реакцией видевших меня людей: я преподносил им свое уродство во всей его непристойности, я говорил с ними его языком. Брезгливые взгляды прохожих давали мне иллюзию контакта, смутное ощущение прикосновения.
Чего я жаждал больше всего, так это испуга молодых девушек. Но было непросто попасть о их поле зрения: по большей части они смотрели лишь на собственные отражения в витринах.
Были и такие, что предпочитали любоваться собой, ловя взоры окружающих, – вот с ними мне выпадали лучшие минуты. Томные очи рассеянно искали мой взгляд, чтобы увидеть в нем любимый образ, и круглели от ужаса, обнаружив, как отвратительно зеркало. Я это просто обожал.
Год назад, когда Этель посмотрела на меня дружелюбно и без привычного мне ужаса, недоумению моему не было границ. Она как будто не замечала безобразия, воплощением которого я был.
Даже будь она «всего лишь» прекрасна, я все равно полюбил бы ее: до сих пор ни одна красавица не нравилась мне до такой степени. Но к красоте прибавилось чудо ее слепоты, и я влюбился до полного безумия.
Воспоминание об испытанном в детстве оргазме окончательно помутило мой рассудок: роль быка, которую должна была играть Этель, была, вне всякого сомнения, знаком нашей общей судьбы.
Мне не составило труда подружиться с актрисой. Ничто не казалось ей странным – ни моя внешность, ни мое постоянное присутствие на съемочной площадке, ни вопросы, которые я ей задавал. Хотя они были порой так бестактны, что она вполне могла бы обидеться.
– Ты сейчас влюблена в кого-нибудь?
– Нет.
– Почему?
– Никто мне особенно не нравится.
– А тебе бы хотелось?
– Нет. От любви одни проблемы.
Мне было жаль, что она почти сразу предложила перейти на обычное среди киношников «ты».
– У тебя были проблемы из-за мужчин в прошлом?
– Сколько раз. А если не возникало проблем, было скучно, – тоже ничего хорошего.
– Действительно, – скептически хмыкнул я, хотя никогда не знал ни проблем, ни скуки, о которых она говорила.
– А ты в кого-нибудь влюблен?
Она даже не понимала, что сморозила. Это как если бы она спросила паралитика, танцует ли он танго.
– Мертвый штиль, как и у тебя, – равнодушно обронил я.
Однажды я не удержался и задал ей вопрос, не дававший мне покоя:
– Почему ты так мила со мной?
– Потому что я вообще милая девушка, – без тени смущения ответила она.
Это было правдой и совершенно меня не устраивало. Как найти какой-нибудь прием против ее доброты?
Как ее спровоцировать?
Чаще всего я говорил с Этель о вещах абсолютно мне неинтересных. Моей целью было просто смотреть на нее – самое восхитительное занятие, какое я только знал в своей жизни. Мила она была до такой степени, что позволяла себя созерцать и даже принимала комплименты. Мне трудно было удержаться, и порой я говорил ей:
– Какая ты красивая!
Она улыбалась так, будто это было ей приятно.
Ее реакция до того потрясла меня, что я стал позволять себе говорить то же самое другим женщинам.
Ответом мне были возмущенные взгляды, недовольные гримаски или любезности типа: «Вот придурок!»
У одной, которая так осадила меня, я спросил:
– Позвольте! Я сделал вам комплимент, без малейшей непристойности, без задней мысли, а вы меня обижаете. За что?
– Как будто вы сами не знаете!
– Это потому, что я некрасив? Разве уродство мешает обладать хорошим вкусом?
– Да нет, дело вовсе не в том, что у вас отталкивающая внешность!
– Так в чем же?
– Сказать женщине, что она красива, – значит сказать, что она глупа.
В первый моменту меня отвисла челюсть, потом я выпалил:
– Стало быть, вы действительно глупы и сами это подтверждаете.
И получил в ответ пощечину. Как-то я поделился с Этель:
– Когда я говорю, что ты красавица, тебе не кажется, будто я намекаю на то, что ты дура?
– Нет. А что?
Я рассказал ей, как другие девушки реагировали на мои любезности. Она посмеялась и сказала:
– Знаешь, не они одни так глупы. Сколько раз я слышала от девушек, мягко говоря, обиженных природой: «Мало быть просто красавицей!» Но ведь я никогда и не считала, что мне этого достаточно, а вот они вели себя так, будто им вполне достаточно быть уродинами!
– Их-то хоть можно понять: они завидуют!
– И это тоже. Но суть в другом: красоту вообще не любят, а это уже серьезно.
– Я люблю.
– Ты у нас оригинал.
– Все любят красоту.
– Уверяю тебя, это не так.
Я занервничал:
– Не хочешь же ты сказать, что предпочла бы быть страхолюдиной!
– Успокойся. Такого я не скажу. Это непросто понять, а объяснить еще труднее. Могу только поклясться тебе, что раз сто убеждалась на собственном опыте: красоту никто не любит.
– А уродство, по-твоему, любят? – разозлился я.
– Я этого не говорила. Нет, я думаю, люди любят все средненькое – ни красивое, ни уродливое.
Я перестал ходить на съемки: фильм слишком меня раздражал. Видеть, как тупица режиссер гримирует бедную Этель, а потом дает указание слегка задеть матадора рогами, когда следовало бы пропороть его насквозь, – нет, это было выше моих сил.
Через день я поджидал исполнительницу главной роли у выхода из студии. Каждый раз она встречала меня улыбкой:
– Эпифан! Вот и ты.
Она, казалось, была счастлива видеть меня, и я от радости едва не терял сознание. Мы заходили в кафе. Этель рассказывала мне, что еще отмочил Пьер и как продвигается работа над фильмом.
– Это будет величайшая клюква в истории кино, – неизменно добавляла она.
Часов в восемь я провожал ее домой. Я не отказался бы побыть с ней и подольше, но не хотел, чтобы она подумала, будто я имею на нее виды.
– А ты знаешь, что до тебя никто не называл меня Эпифаном?
– Как же тебя называли?
– Квазимодо.
– Почему? Разве ты горбун? Или звонарь?
– Нет. Я урод.
Этель от души рассмеялась, чем привела меня в восторг. Она обошлась без дурацких возражений типа:
«Нет, ты вовсе не урод», – от которых я полез бы на стенку. Потом она сказала:
– Мне нравится твое имя. Оно похоже на тебя.
– Такое же уродливое?
– Нет. Оно необычное.
– Значит, я необычный? Чем же?
Она задумалась, прежде чем ответить:
– Ты никогда не говоришь ни обидных вещей, ни глупостей.