Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 44

Что-то дрогнуло в лице старика, промелькнуло не то улыбкой, не то усмешкой под его сивыми усами и утонуло в глубине старческих глаз.

— Вот что, сестрица, голубушка, — заговорил он, — итальянца вашего я возьму, потому ему деться некуда, не пропадать же душе христианской, коли на выписку его назначили… Да и деньги возьму ваши, потому мало их у меня, А ртов дома, в деревне, много. Три целковых буду брать с вас. А на счет харчей, то есть обеда и прочего, не сомневайтесь, сестрица: где мне, старому, съесть все то, что с кухни мне приносят! Будет сыт ваш мальчишка, по самое горло сыт… Не бойтесь уж за него…

— Спасибо вам, Антип, спасибо!

И Нюта, схватив руку старика, крепко пожала его заскорузлые в работе пальцы.

— Что вы, что вы, голубушка-сестрица! — смутился старый швейцар.

Но Нюта была уже далеко. На второй площадке лестницы она перегнулась через перила и шепнула еще раз:

— Только об этом ни слова, что я просила приютить мальчика! Пожалуйста. Антип.

— Будьте покойны, родная.

И, покачивая седой головой, поплелся в свою комнатку Аптип.

ГЛАВА XIII

— Наконец-то! Что ж так поздно? — А мы тут все угощение съели без вас.

— Опоздали, опоздали, сестрица.

— Сестра Трудова, входите, входите без церемоний. Давно вас ждем! — градом веселых восклицаний посыпалось на Нюту, лишь только она переступила порог своей комнаты.

Теперь эту комнату, впрочем, трудно было узнать. Кровати были превращены в диваны, покрытые всевозможными тряпками, какие только нашлись в общежитии. Подушки, задернутые в цветные же чехлы, представляли из себя вальки с диванов. Письменные столики, сдвинутые вместе, стояли посередине комнаты и буквально ломились под тяжестью яств. Тут были и тарелки с сандвичами, и фрукты, и сласти. Орехи в сахаре, и в шелухе, пастила, изюм, финики, мармелад, всевозможная карамель всех сортов, кондитерские конфеты, торты, печение и, наконец, объемистая кастрюля с шоколадом заставили собою столы. На самодельных диванах сидели сестры, хозяйки десятого номера, и чужие, приглашенные на Розочкино рождение. На оттоманке и в креслах—почетные гости — доктора. Сквозь клубы табачного дыма, наполнявшего комнату, Нюта успела разглядеть добродушно улыбавшееся лицо Козлова, обычно желчное и теперь ничуть не изменившее своего выражения, пенсне и черные усики Семочки, очень любезные, до приторности растянутые улыбкой черты «Фик-Фока»—немца Фока, глазного доктора, говорившего всегда сестрам «мейн фрейлейн», и огромную широкоплечую фигуру и вихрастую голову Ярменко, добродушнейшего в мире хохла, прозванного сестрами за размашистые манеры и нескладный вид, — «семинаристом», а за чудесный, настоящий оперный голос—«соловьем».

Кононова, Розочка и Юматова носились, как сильфы, в клубах дыма, разнося угощение и шоколад. На подоконнике сидела сестра Двоепольская, настраивая гитару.

Где-то в углу звучал резкий голос Клементьевой, спорившей с Аврельским. Климова, молоденькая, лишь прошлою весною посвященная сестра, упрашивала «семинариста» спеть под гитару «Вiют витры».

Козлов смешил четырех сгруппировавшихся вокруг него сестер, рассказывая анекдоты. Старшие сестры чинно сидели в уголку и угощались шоколадом.

Лицо «новорожденной» рдело, как розан. Нюте показалось, что никогда еще хорошенькая Катя не была так мила. Она приколола к груди бутоньерку живых цветов, подаренную ей Юматовой, и не переставала сиять своими милыми ямочками и лукаво-веселыми, искрящимися жизнью и задором, васильковыми глазами.

— Сюда, сюда пожалуйста, к нам, сестрица! Места всем хватит… У нас веселее!.. Первый сорт! — услышала Нюта веселый, рокочущий голос Валентина Петровича.

Потом кто-то подхватил ее под руку, — Кононова или Катя, она не разглядела, — и усадил в кресло против Козлова; кто-то сунул в руки чашку с простывшим уже шоколадом и такую огромную порцию торта, что Нюта искренно испугалась при виде ее.

Вокруг нее кипело и било ключом веселье. Казалось, большая, дружная семья собралась сюда отпраздновать на славу праздник своей любимицы. Смеялись, болтали без умолку, шутили и хохотали до слез.

— Не хотите ли фруктов, Дмитрий Иванович? — предложила, обыкновенно серьезная Юматова, с разгоревшимся, розовым ох хлопот, лицом, подходя к «семинаристу».

— Нет! нет! Ни за что нельзя этого! Помилуй меня Боже.

— Почему нельзя? — высокие, словно кисточкой туши выведенные брови Елены еще выше поднялись на лбу.

— Ах, ты, Боже мой, — невозмутимо, без улыбки, отвечал Ярменко, — да разве ж вы не знаете, каков я? Апельсин возьму—вазу разобью. За пальто полезу— вешалку сломаю. Чай примусь пить—стакан расколочу… Такая уж у меня доля, как моя покойница, нянька-хохлушка говорила. Только умею петь да лечить. Ей Богу!

Сестры смеялись. Доктора тоже.

— Дмитрий Иванович, шоколаду, — подлетела к нему Розочка с новой чашкой.



— Ой-ой-ой, избавьте, сестрица… И так нашоколадился. Ей Богу!.. Восьмую чашку, што ли?

— А вы еще! Ради рождения моего!

— Ну, вот разве что ради рождения. Давайте, куда ни шло, — и огромная рука Ярменко протянулась за чашкой.

И в тот же миг дружный взрыв хохота огласил комнату.

Чашка лежала разбитая вдребезги на полу, шоколад вылился, образуя липкую коричневую жижицу, А доктор Ярменко стоял с растерянным видом над чашкой и лужицей я говорил, смущенно разводя руками:

— Ну, разве ж я не говорил вам?.. Такая уж моя доля!.. А, штоб тебя, и то разбилась, экая глупая чашка!.. Глупая и есть!

— А вы, сестрица Розанова, говорят, обладаете удивительным даром подражать? — с лукавой усмешкой обратился Семочка к Кате.

Сестры засмеялись.

— Правда, Евгений Владимирович, правда. Она всех сумеет изобразить в лучшем виде.

— Да неужели?

— Честное слово, правда! Хоть кого. Да так ловко, — прелесть!

— И меня, пожалуй, сестра Розанова, изобразите? — поглаживая свои франтоватые усики, усмехнулся Семенов.

— Вас? — Катя лукаво прищуршась, потом задорно вскинула головку и, глядя в лицо Семочке смеющимися глазами, заговорила:

— Нет, Евгений Владимирович, уж увольте. Мне вас не представить никак. У вас нет ни одной такой черты, которую бы я могла подметить, — и, говоря это, она высоко подняла голову, втянула ее в плечи и, пощипывая пальцами повыше верхней губы, крупными шагами заходила по комнате.

Перед присутствующими, как живая, выросла фигура Семочки, его манера говорить, самый тон его голоса, походка, выражение лица.

— Браво! Браво! Ха-ха-ха-ха! Вот молодец-то! То есть как две капли воды похоже! — вспыхнул вокруг шалуньи гомерический хохот.

— Уморила! До смерти уморила! Фу! — заливался смехом Козлов. — Сестрицы, если умру от смеха, чур на свой счет хороните.

Впрочем, не один Валентин Петрович «умирал», от смеха: и сестры, Фик-Фок, «семинарист» и даже суровый Аврельский—все они покатывались со смеху над проделками шалуньи.

От души хохотал и сам Семочка.

Едва успел утихнуть взрыв смеха, сопровождавший проделку Розочки, как с места поднялся немец и, любезно склонившись перед Катей в старинном рыцарски-вежливом поклоне, попросил ее своим изысканно любезным голосом:

— Если, мейн фрейлейн, будет угодно… то, пожалуйста, и меня представляйт, как на театре… Я не обижайт ни за что…

— Если, мейн фрейлейн, будет угодно, то, пожалуйста, представляйт, как на театре и меня, — неподражаемо копируя его поклон, манеру и изысканно вежливую речь, повторила Катя.

Новый взрыв смеха покрыл и эту шутку.

Еще не успели все опомниться, как лицо Кати все съежилось, все свелось в морщинки, губы отвисли, брови сжались, и она, заложив руки за спиной, забегала по комнате мелкими шажками, фыркая, сплевывая в сторону и резким голосом закричала:

— Это не порядки, тьфу! Тут, скачки, сапожный магазин, тьфу… кузница… тьфу, или цирк, я не знаю. Но только не больница… Почему не пахнет карболкой?.. Сколько раз просил душить карболкой! Тьфу! Тьфу! Тьфу!