Страница 84 из 159
Я обняла ее и заплакала.
— О, благодарю, благодарю вас за всё! — сказала я, обливая ее руки слезами. — Не говорите мне так, не разрывайте моего сердца. Вы были мне больше чем мать; да благословит вас бог за всё, что вы сделали оба, вы и князь, мне, бедной, оставленной! Бедная моя, родная моя!
— Полно, Неточка, полно! Обними меня лучше; так, крепче, крепче! Знаешь что? Бог знает отчего мне кажется, что ты в последний раз меня обнимаешь.
— Нет, нет, — говорила я, разрыдавшись как ребенок, — нет, этого не будет! Вы будете счастливы!.. Еще впереди много дней. Верьте, мы будем счастливы.
— Спасибо тебе, спасибо, что ты так любишь меня. Теперь около меня мало людей; меня все оставили!
— Кто же оставили? кто они?
— Прежде были и другие кругом меня, ты не знаешь, Неточка. Они меня все оставили, все ушли, точно призраки были. А я их так ждала, всю жизнь ждала; бог с ними! Смотри, Неточка: видишь, какая глубокая осень; скоро пойдет снег: с первым снегом я и умру, — да; но я и не тужу. Прощайте!
Лицо ее было бледно и худо; на каждой щеке горело зловещее, кровавое пятно; губы ее дрожали и запеклись от внутреннего жара.
Она подошла к фортепьяно и взяла несколько аккордов; в это мгновение с треском лопнула струна и заныла в длинном дребезжащем звуке…
— Слышишь, Неточка, слышишь? — сказала она вдруг каким-то вдохновенным голосом, указывая на фортепьяно. — Эту струну слишком, слишком натянули: она не вынесла и умерла. Слышишь, как жалобно умирает звук!
Она говорила с трудом. Глухая душевная боль отразилась на лице ее, и глаза ее наполнились слезами.
— Ну, полно об этом, Неточка, друг мой; довольно; приведи детей.
Я привела их. Она как будто отдохнула, на них глядя, и через час отпустила их.
— Когда я умру, ты не оставишь их, Аннета? Да? — сказала она мне шепотом, как будто боясь, чтоб нас кто-нибудь не подслушал.
— Полноте, вы убьете меня! — могла только я проговорить ей в ответ.
— Я ведь шутила, — сказала она, помолчав и улыбнувшись. — А ты и поверила? Я ведь иногда бог знает что говорю. Я теперь как дитя; мне нужно всё прощать.
Тут она робко посмотрела на меня, как будто боясь что-то выговорить. Я ожидала.
— Смотри не пугай его, — проговорила она наконец, потупив глаза, с легкой краской в лице и так тихо, что я едва расслышала.
— Кого? — спросила я с удивлением.
— Мужа. Ты, пожалуй, расскажешь ему всё потихоньку.
— Зачем же, зачем? — повторяла я всё более и более в удивлении.
— Ну, может быть, и не расскажешь, как знать! — отвечала она, стараясь как можно хитрее взглянуть на меня, хотя всё та же простодушная улыбка блестела на губах ее и краска всё более и более вступала ей в лицо. — Полно об этом; я ведь всё шучу.
Сердце мое сжималось всё больнее и больнее.
— Только послушай, ты их будешь любить, когда я умру, — да? — прибавила она серьезно и опять как будто с таинственным видом, — так, как бы родных детей своих любила, — да? Припомни: я тебя всегда за родную считала и от своих не рознила.
— Да, да, — отвечала я, не зная, что говорю, и задыхаясь от слез и смущения.
Горячий поцелуй зажегся на руке моей, прежде чем я успела отнять ее. Изумление сковало мне язык.
«Что с ней? что она думает? что вчера у них было такое»? — пронеслось в моей голове.
Через минуту она стала жаловаться на усталость.
— Я уже давно больна, только не хотела пугать вас обоих, — сказала она. — Ведь вы меня оба любите, — да?.. До свидания, Неточка; оставь меня, а только вечером приди ко мне непременно. Придешь?
Я дала слово; но рада была уйти. Я не могла более вынести.
Бедная, бедная! Какое подозрение провожает тебя в могилу? — восклицала я рыдая, — какое новое горе язвит и точит твое сердце, и о котором ты едва смеешь вымолвить слово? Боже мой! Это долгое страдание, которое я уже знала теперь всё наизусть, эта жизнь без просвета, эта любовь робкая, ничего не требующая, и даже теперь, теперь, почти на смертном одре своем, когда сердце рвется пополам от боли, она, как преступная, боится малейшего ропота, жалобы, — и вообразив, выдумав новое горе, она уже покорилась ему, помирилась с ним!..
Вечером, в сумерки, я, воспользовавшись отсутствием Оврова (приезжего из Москвы), прошла в библиотеку, отперла шкаф и начала рыться в книгах, чтоб выбрать какую-нибудь для чтения вслух Александре Михайловне. Мне хотелось отвлечь ее от черных мыслей и выбрать что-нибудь веселое, легкое… Я разбирала долго и рассеянно. Сумерки сгущались; а вместе с ними росла и тоска моя. В руках моих очутилась опять эта книга, развернутая на той же странице, на которой и теперь я увидала следы письма, с тех пор не сходившего с груди моей, — тайны, с которой как будто переломилось и вновь началось мое существование и повеяло на меня так много холодного, неизвестного, таинственного, неприветливого, уже и теперь издали так сурово грозившего мне… «Что с нами будет, — думала я, — угол, в котором мне было так тепло, так привольно, — пустеет! Чистый, светлый дух, охранявший юность мою, оставляет меня. Что впереди?» Я стояла в каком-то забытьи над своим прошедшим, так теперь милым сердцу, как будто силясь прозреть вперед, в неизвестное, грозившее мне… Я припоминаю эту минуту, как будто теперь вновь переживаю ее: так сильно врезалась она в моей памяти.
Я держала в руках письмо и развернутую книгу; лицо мое было омочено слезами. Вдруг я вздрогнула от испуга: надо мной раздался знакомый мне голос. В то же время я почувствовала, что письмо вырвали из рук моих. Я вскрикнула и оглянулась: передо мной стоял Петр Александрович. Он схватил меня за руку и крепко удерживал на месте; правой рукой подносил он к свету письмо и силился разобрать первые строки… Я закричала; я скорей готова была умереть, чем оставить это письмо в руках его. По торжествующей улыбке я видела, что ему удалось разобрать первые строки. Я теряла голову…
Мгновение спустя я бросилась к нему, почти не помня себя, и вырвала письмо из рук его. Всё это случилось так скоро, что я еще сама не понимала, каким образом письмо очутилось у меня опять. Но, заметив, что он снова хочет вырвать его из рук моих, я поспешно спрятала письмо на груди и отступила на три шага.
Мы с полминуты смотрели друг на друга молча. Я еще содрогалась от испуга; он — бледный, с дрожащими, посинелыми от гнева губами, первый прервал молчание.
— Довольно! — сказал он слабым от волнения голосом. — Вы, верно, не хотите, чтоб я употребил силу; отдайте же мне письмо добровольно.
Только теперь я одумалась, и оскорбление, стыд, негодование против грубого насилия захватили мне дух. Горячие слезы потекли по разгоревшимся щекам моим. Я вся дрожала от волнения и некоторое время была не в силах вымолвить слова.
— Вы слышали? — сказал он, подойдя ко мне на два шага…
— Оставьте меня, оставьте! — закричала я, отодвигаясь от него. — Вы поступили низко, неблагородно. Вы забылись!.. Пропустите меня!..
— Как? что это значит? И вы еще смеете принимать такой тон… после того, что вы… Отдайте, говорю вам!
Он еще раз шагнул ко мне, но, взглянув на меня, увидел в глазах моих столько решимости, что остановился, как будто в раздумье.
— Хорошо! — сказал он наконец сухо, как будто остановившись на одном решении, но всё еще через силу подавляя себя. — Это своим чередом, а сперва…
Тут он осмотрелся кругом.
— Вы… кто вас пустил в библиотеку? почему этот шкаф отворен? где взяли ключ?
— Я не буду вам отвечать, — сказала я, — я не могу с вами говорить. Пустите меня, пустите! Я пошла к дверям.
— Позвольте, — сказал он, остановив меня за руку, — вы так не уйдете!
Я молча вырвала у него свою руку и снова сделала движение к дверям.
— Хорошо же. Но я не могу вам позволить, в самом деле, получать письма от ваших любовников, в моем доме…
Я вскрикнула от испуга и взглянула на него как потерянная…
— И потому…
— Остановитесь! — закричала я. — Как вы можете? как вы могли мне сказать?.. Боже мой! боже мой!..