Страница 48 из 70
— Сколько десятин посева?
Яков Алексеевич, помолчав, деловито прижмурил глаз.
— Жита две десятины, — на левой его руке палец пригнулся к ладони, — проса одна десятина, — согнулся другой растопыренный палец, — пшеницы четыре десятины…
Яков Алексеевич придавил третий палец и поднял глаза к потолку, словно что-то про себя подсчитывая. В толпе кто-то хихикнул; покрывая смех, кто-то густо кашлянул.
— Семь десятин? — спросил статистик, нервно постукивая карандашом.
— Семь, — твердо ответил Яков Алексеевич.
Степка, расчищая локтями дорогу, прорвался к столу.
— Товарищ! — голос у Степки суховато-хриплый, рвущийся. — Товарищ статист, тут ошибка… Отец запамятовал…
— Как запамятовал? — бледнея, крикнул Яков Алексеевич.
— …запамятовал еще одни клин пшеницы… Всего двадцать десятин посеву.
В толпе глухо загудели, зашушукались. Из задних рядов несколько голосов сразу крикнули:
— Верна! Правильна! Брешет Яков… у него три раза по семь будет!..
— Что же вы, гражданин, вводите нас в заблуждение? — статистик вяло сморщился.
— Кто его знает… враг попутал… верно, двадцать… Так точно… Вот, боже ты мой… Скажи на милость, запамятовал…
Губы у Якова Алексеевича растерянно вздрагивали, на посиневших щеках прыгали живчики. В комнате стояла неловкая тишина. Председатель что-то шепнул статистику на ухо, и тот красным карандашом зачеркнул цифру «7» и вверху жирно вывел — «20».
Степка забежал к Прохору, и через сады, торопясь, дошли до дому.
— Ты, брат, поспешай, а то придет отец с собрания, быков ни черта не даст!
На-скорях выкатили из-под навеса арбы, запрягли быков. Максим с крыльца крикнул:
— Записали посев?
— Записали.
— Что же, сделали тебе какую скидку?
Степка, не поняв вопроса, промолчал. Выехали за ворота. От площади к проулку почти рысью трусил Яков Алексеевич.
— Цоб!
Кнут заставил быков прибавить шагу. Две арбы с опущенными лестницами, мягко погромыхивая, потянулись в степь.
Возле ворот запыхавшийся Яков Алексеевич махал шапкой.
— Во-ро-чай-ся! — клочьями нес ветер осипший крик.
— Не оглядывайся! — крикнул Степка Прохору и приналег на кнут.
Арбы спустились, как нырнули, в яр, а от станицы, от осанистого дома Якова Алексеевича, все еще плыл тягучий рев:
— Вер-ни-ись, су-кин сы-ы-ын!..
Затемно доехали до Прохоровых копен. Распрягли быков, пустили их щипать огрехи на скошенной делянке. Наложили возы сеном и порешили ночевать в степи, а перед рассветом ехать домой.
Прохор, утоптав второй воз, там же свернулся клубком, поджал ноги и уснул. Степка прилег на землю. Накинув зипун от росы, лежал, глядя на бисерное небо, на темные фигуры быков, щипавших нескошенную траву. Парная темь точила неведомые травяные запахи, оглушительно звенели кузнечики, где-то в ярах тосковал сыч.
Неприметно как — Степка уснул.
Первым проснулся Прохор. Мешковато упал с воза, присел над землей, вглядываясь, не видно ли где быков. Темнота густая, фиолетовая, паутиной оплетала глаза. Над логом курился туман. Дышло Большой Медведицы торчало, опускаясь на запад.
Шагах в десяти Прохор наткнулся на спавшего Степку.
Тронул рукою зипун, шерсть, взмокшая ледянистой росой, приятно свежила руку.
— Степан, вставай! Быков нету!..
Пропавших быков искали до вечера. Исколесили степь кругом на десять верст, облазили все буераки, истоптали пышный цвет нескошенных трав по логам и балкам…
Быки — как сквозь землю провалились.
Перед вечером сошлись возле осиротелых возов, и почерневший, осунувшийся Прохор первый спросил:
— Что делать?
Голос его звучал глухо. Раскосые беспокойные глаза слезливо моргали…
— Не знаю, — с тяжелым равнодушием ответил Степка.
Яков Алексеевич глянул на солнце, чихнул и позвал Максима.
— Не иначе обломались в яру. Вечер на базу, а их нету… Приедет, проклятый, — поучим, да хорошенько… За посев поблагодарить надо… Оказал отцу помочь… Воспитал змеиного выродка… — И, багровея, рявкнул: — Запрягай кобылу!.. Поедем встренем!..
Еще издали Максим увидел возле возов с сеном недвижно сидящих Степку и Прохора.
— Батя!.. Гля-ко, никак — быков нету… — шепнул он упавшим голосом.
Яков Алексеевич согнул ладонь лодочкой, долго вглядывался: разглядев, стегнул кнутом кобылу. Повозка заметалась по кочковатой целине. Максим, причмокивая, махал вожжами.
— Где быки?.. — покрывая стукотню колес, загремел Яков Алексеевич.
Повозчонка стала около переднего воза. Максим на ходу спрыгнул, осушил ноги и, морщась, быстро подошел к Степке.
— Быки где?
— Пропали…
Страшный в зверином гневе, повернулся к бегущему отцу Максим, заорал исступленно:
— Пропали быки, батя!.. Твой сынок… разорили нас!.. По́ миру с сумкой!..
Яков Алексеевич с разбегу ударил побелевшего Степку и повалил его наземь.
— Убью!.. Зоб вырву!.. Признавайся, проклятый: продал быков?! Тут, небось, купцы… ждали… Через это и охотился за сеном ехать!.. Го-во-ри!..
— Батя!.. Батя!..
В стороне Максим катал по земле Прохора. Бил сапогами в живот, грудь, голову. Прохор закрывал ладонями лицо и глухо мычал.
Выхватив из воза вилы, Максим вздернул Прохора на ноги, сказал просто и тихо:
— Признайся: продали со Степкой быков? Сговорено дело было?
— Братушка!.. Не греши… — Прохор поднимал руки, и кровь, густая, синевато-черная, ползла у него из разбитого рта на рубаху.
— Не скажешь?.. — шепотом просипел Максим.
Прохор заплакал, икая и дергаясь головой… Зубья вил легко, как в копну сена, вошли ему в грудь, под левый сосок. Кровь потекла не сразу…
Степка бился под отцом, выгибаясь дугою, искал губами отцовы руки и целовал на них вспухшие рубцами жилы и рыжую щетину волос…
— Под сердце… бей… — хрипел Яков Алексеевич, распиная Степку на мокрой, росистой, земле…
Домой приехали затемно. Яков Алексеевич всю дорогу лежал вниз лицом. На ухабах голова его глухо стукалась в днище повозки. Максим, бросив вожжи, обметал со штанов невидимую пыль. Не доезжая до хутора, скороговоркой кинул:
— Приехали, мол, а они лежат побитые. Не иначе, мол, порешили их из-за быков… А быков взяли…
Яков Алексеевич промолчал. У ворот их встретила Аксинья, Максимова жена. Почесывая под домотканной юбкой большой обвислый живот (ходила она на сносях), сказала с ленивым сожалением:
— Зря вы кобылу-то гоняли… Быки, вон они, домой пришли, проклятые. Что же Степка-то, аль остался искать?
И, не дождавшись ответа, крестя рот, раззявленный зевотой, пошла в дом тяжелой, ковыляющей походкой.
1926
Лазоревая степь
Над Доном, на облысевшем от солнечного жара бугре, под кустом дикого терна лежим мы: дед Захар и я. Рядом с чешуйчатой грядкой туч бродит коричневый коршун. Листья терна, пестро окрашенные птичьим пометом, не дают нам прохлады. От зноя в ушах горячий звон; когда смотришь вниз на курчавую рябь Дона или под ноги на сморщенные арбузные корки — в рот набегает тягучая слюна, и слюну эту лень сплевывать.
В лощине, возле высыхающей музги, овцы жмутся в тесные кучи. Устало откинув зады, виляют захлюстанными курдюками, надрывно чихают от пыли. У плотины здоровенный ягночище, упираясь задними ногами, сосет грязножелтую овцу. Изредка поддает головой в материно вымя; овца стонет, горбится, припуская молоко, и, мне кажется, выражение глаз у нее страдальческое.
Дед Захар сидит ко мне боком. Скинув вязаную шерстяную рубаху, он подслеповато жмурится и ощупью что-то ищет в складках и швах. Деду без года семьдесят. Голая спина замысловато опутана морщинами, лопатки острыми углами выпирают под кожей, но глаза — голубые и юные, взгляд из-под серых бровей — проворен и колюч.