Страница 40 из 70
— Вот, вот, на́ тебе!.. Не хочешь?.. Ага, шкуреха… Ты у меня запляшешь на иные лады!.. Получай!.. Получай!..
С каждым ударом, падавшим на неподвижное, согнутое на полу тело жены, сильнее злобою закипал Александр, бил размеренней, старался попасть ногою в живот, грудь, в закрытое руками лицо. Бил до тех пор, пока не взмокла по́том рубаха и устали ноги, потом надел папаху, сплюнул и вышел во двор, крепко хлопнув дверью.
На улице, возле ворот, постоял, подумал и через поваленные плетни соседского огорода побрел к Лушке-самогонщице.
Анна пролежала на полу до вечера. Перед сумерками в горницу вошел свекор, буркнул, трогая ее носком сапога:
— Ну, вставай!.. Знаем и без этого, что притворяться горазда… Чуть тронул пальцем муж, она уж и вытянулась!.. Побеги в Совет, пожалуйся… Вставай, что ли?.. Скотину-то кто за тебя убирать станет? Аль работника нанять прикажешь? — Пошел в кухню, шаркая ногами по земляному полу. — Жрать она за четверых управляется, а работать… Эх, совесть-то у людей!.. Ты ей плюй в глаза — скажет божья роса!..
Оделся свекор, пошел убирать скотину. В люльке завозился, заплакал ребенок. Анна очнулась, привстала на колени, выплюнула из разбитого рта песок, смоченный слюной и кровью, сказала, трудно шевеля губами:
— Головонька ты моя бедная…
За Качаловкой на бугре, расписанном плешивыми круговинами талого снега, вечер встречал ночь. По рыхлым ноздреватым сугробам шли в поселок зайцы зоревать. В Качаловке реденькие желтенькие пятнышки огней. Ветер стелет по улицам духовитую кизечную вонь.
Пришел Александр домой перед ужином. Упал на кровать, прохрипел:
— Анна!.. Са-по-ги… — и уснул, храпя, смачивая подушку клейкими слюнями.
Анна дождалась, пока угомонился свекор на печке, схватила ребенка и выбежала во двор. Постояла, прислушиваясь к торопливому выстукиванию сердца. Над Качаловкой шагала ночь. С крыш капало, курился сложенный в кучи навоз. Снег под ногами сырой и хлюпкий. Прижимая к груди ребенка, спотыкаясь, зашагала Анна по проулку к качаловскому пруду, синевшему грязной голубизною льда. Возле пруда несжатый камыш скрежещет под ветром и надменно кивает Анне лохматыми головками.
Подошла к проруби. Черную воду затянуло незастаревшим ледком, около проруби сметенные в кучу осколки льда и примерзший бычий помет.
Крепче прижимая к груди ребенка, глянула Анна в черную раззявленную пасть воды, стала на колени, но вдруг — неожиданно и глухо под пеленками и одеялом — заплакал ребенок. Стыд горячей волною плеснулся Анне в лицо. Вскочила и, не оглядываясь, побежала к коллективу. Вот они, тесаные пожелтевшие за зиму ворота, знакомый родной гул пыхтящего в сарае динамо…
Качаясь, взбежала по крыльцу, скрипнули двери коридора, сердце наперебой с ногами отстукивает шаги-удары. Третья дверь налево. Постучала. Тишина. Постучала сильнее. Кто-то идет к двери. Отворил. Глянула мутнеющими глазами Анна, увидала пожелтевшего, худого Арсения и обессиленно прислонилась к косяку.
Арсений на руках донес ее до кровати, распеленал и положил ребенка в осиротевшую за два месяца люльку, сбегал на кухню за кипяченым молоком и, целуя пухлые ножонки сына и мокрое от слез лицо Анны, говорил:
— Я поэтому и не шел к тебе… Знал, что ты вернешься в коллектив, и вернешься скоро!..
1925
Смертный враг
Оранжевое, негреющее солнце еще не скрылось за резко очерченной линией горизонта, а месяц, отливающий золотом в густой синеве закатного неба, уже уверенно полз с восхода и красил свежий снег сумеречной голубизной.
Из труб дым поднимался кудреватыми тающими столбами, в хуторе попахивало жженым бурьяном, золой. Крик ворон был сух и отчетлив. Из степи шла ночь, сгущая краски; и едва лишь село солнце, над колодезным журавлем повисла, мигая, звездочка, застенчивая и смущенная, как невеста на первых смотринах.
Поужинав, Ефим вышел на двор, плотнее запахнул приношенную шинель, поднял воротник и, ежась от холода, быстро зашагал по улице. Не доходя до старенькой школы, свернул в переулок и вошел в крайний двор. Отворил дверь в сенцы, прислушался — в хате гомонили и смеялись. Едва распахнул он дверь, — разговор смолк. Возле печки колыхался табачный дым, телок посреди хаты цедил на земляной пол тоненькую струйку, на скрип двери нехотя повернул лопоухую голову и отрывисто замычал.
— Здорово живете!
— Слава богу, — недружно ответили два голоса.
Ефим осторожно перешагнул лужу, ползущую из-под телка, и присел на лавку. Поворачиваясь к печке, где на корточках расположились курившие, спросил:
— Собрание не скоро?
— А вот как соберутся, народу мало, — ответил хозяин хаты и, шлепнув раскоряченного телка, присыпал песком мокрый пол.
Возле печки затушил цыгарку Игнат Борщев и, цыркнув сквозь зубы зеленоватой слюной, подошел и сел рядом с Ефимом.
— Ну, Ефим, быть тебе председателем! Мы уж тут мороковали про это, — насмешливо улыбнулся он, поглаживая бороду.
— Трошки подожду.
— Что так?
— Боюсь, не поладим.
— Как-нибудь… Парень ты подходящий, был в Красной Армии, из бедняцкого классу.
— Вам человек из своих нужен…
— Из каких это своих?
— А из таких, чтоб вашу руку одерживал. Чтоб таким, как ты, богатеям в глаза засматривал да под вашу дудочку приплясывал.
Игнат кашлянул и, сверкнув из-под папахи глазами, подмигнул сидевшим у печки.
— Почти что и так… Таких, как ты, нам и даром не надо!.. Кто против мира прет? Ефим! Кто народу, как кость, поперек горла становится? Ефим! Кто выслуживается перед беднотой? Опять же Ефим!..
— Перед кулаками выслуживаться не буду!
— Не просим!
Возле печки, выпустив облака дыма, сдержанно заговорил Влас Тимофеевич:
— Кулаков у нас в хуторе нет, а босяки есть… А тебя, Ефим, на выборную должность поставим. Вот, с весны скотину стеречь либо на бахчи.
Игнат, махая варежкой, поперхнулся смехом, у печки гоготали дружно и долго. Когда умолк смех, Игнат вытер обслюнявленную бороду и, хлопая побледневшего Ефима по плечу, заговорил:
— Так-то, Ефим, мы — кулаки, такие и сякие, а как весна зайдет, вся твоя беднота, весь пролетарьят шапку с головы до ко мне же, к такому-сякому, с поклонцем: «Игнат Михалыч, вспаши десятинку! Игнат Михалыч, ради Христа одолжи до нови мерку просца…» Зачем же идете-то? То-то и оно! Ты ему, сукину сыну, сделаешь уважение, а он заместо благодарности бац на тебя заявление: укрыл, мол, посев от обложения. А государству твому за что я должен платить? Коли нету в мошне, пущай под окнами ходит, авось кто и кинет!..
— Ты дал прошлой весной Дуньке Воробьевой меру проса? — спросил Ефим, судорожно кривя рот.
— Дал!
— А сколько она тебе за нее работала?
— Не твое дело! — резко оборвал Игнат.
— Все лето на твоем покосе гнула хрип. Ее девки пололи твои огороды!.. — выкрикнул Ефим.
— А кто на все общество подавал заявление на укрытие посева? — заревел у печки Влас.
— Будете укрывать, и опять подам!
— Зажмем рот! Не дюже гавкнешь!
— Попомни, Ефим: кто мира не слушает, тот богу противник!
— Вас, бедноты, — рукав, а нас — шуба!
Ефим дрожащими руками скрутил цыгарку, глядя исподлобья, усмехнулся.
— Нет, господа старики, ушло ваше время. Отцвели!.. Мы становили советскую власть, и мы не позволим, чтоб бедноте наступали на горло! Не будет так, как в прошлом году; тогда вы сумели захватить себе чернозем, а нам всучили песчаник, а теперь ваша не пляшет. Мы у советской власти не пасынки!..
Игнат, багровый и страшный, с изуродованным лбом, с изуродованным злобой лицом, поднял руку.
— Гляди, Ефим, не оступись!.. Поперек дороги не становись нам!.. Как жили, так и будем жить, а ты отойди в сторону!..
— Не отойду!
— Не отойдешь — уберем! С корнем выдернем, как поганую траву!.. Ты нам не друг и не хуторянин, ты — смертный враг, ты — бешеная собака!