Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 7



XII

...А ночь пришла лунная. Лунное холодное молоко текло, все текло. Степь и ночь, пропитавшись им, делались прозрачными, стыли так. Семь Воров Неба натянули луки в Горного Козла.

[160]

А на большом поле с пустыми колчанами, с пробитыми головами лежали мои, победившие, добыватели славы. Так же, обнимая друг друга, держа стрелы в глазах, лежали и не мои, никого не победившие. От них пахло сыромятным ремнем: запах свежей раны, куда поцеловала смерть. Голова моя начинала тяжелеть, и я снова припомнил про старость, но это было не то. Лежали по земле, среди тел, стяги и колчаны. Подобные безлистым палкам бударана, торчали копья и стрелы из тел.

Я поехал по полю. Луна текла мне навстречу. Вот, перегнувшись спиной надвое через разорванное брюхо коня, лежал лицом вверх князь. На его шее золотая цепь, а на груди вышит красным шелком человек с крыльями, как у птицы. Левый глаз его был закрыт, а правый прищурился в небо. Его лицо показалось мне храбрым. Я повернул человека, ища раны. Я нашел рану. Рана была ниже спины, осколок копья в локоть торчал оттуда, как хвост. Я ткнул мертвого один раз ногой, ибо что стоит сердце мертвого труса? Я засмеялся ему в лицо. Я сказал, подставляя ему грудь, на которой не было даже кожаного нагрудника:

— Ты трус и заяц. Бей! Он промолчал. Я сказал:

— Ты грязная собака. Бей!

Он опять молчал. Я отъехал прочь. Зверь, который съест его сердце, умрет, не увидев луны следующего вечера.

Потому, что я услышал тихий плач с реки, я поехал туда. Я увидел. Я сотрясся. Согнувшись над человеком, лежащим неподвижно на песке, лицом к лицу, негромко плакала Ытмарь. Я подъехал.

Ее косы были гладко заплетены. В луне мерцал бледно-золотой шелк ее наха. Вайе, кривые стрелы! Я приподнял ее за плечи. Она взглянула на меня глазами жеребой кобылицы, у которой рана в живот. Ее глаза были туманными от тоски. Она не увидела меня.

Я наклонился к человеку. Я узнал его. Это был тот, молодой эджегет орус, Джаньил. Его девятиглазая байдана была пробита и порвана лоскутом. Кольца сияли в луне. В дыре я увидел сгусток крови в ладонь.

Я взглянул в небо. И вот теперь я почуял, что сломана вторая оглобля моей арбы. Я дрогнул. Я увидел в небе звезду Омур-Зайя и понял, что ресницы мои сосчитаны. Она висела надо мной, острая, подобная тригранному кин- [161] гару. Она незаметна для тех, про кого говорили: «Вот родился, который счастлив, ибо у него голубое лицо...» Я сказал тихо:

— Ты хорошо бьешь, Ытмарь. Одним ударом — трех. Тынлагез баргузда! У него были синие глаза, а у меня — цвета обожженного камня. У него была борода, как русый шелк, а у меня подбородок давно опалился солнцем и огнем.

Его глаза! Они наполнились лунным молоком, как чаши Худды, но там, на дне их, я увидел две черных точки смерти, малых, как срез конского волоса. Два укуса разлучающей навсегда!

Он был как мальчик. У него был вид, словно он не переломил ноги ни одной курице. И он стонал. Аммэна! У него была одна рана, и он стонал, а у меня были четыре раны, я прокусил язык, чтоб не упасть с коня, и я молчал... Аммэна, я молчал! Кто слышал?

Я слез с коня и сказал:

— Не надо плакать. Мертвым обидны слезы живых. Она не оглянулась, но вздрогнули в ее волосах горячие зеленые камни бугтака и тесней сомкнулось гагатовыми зернами чернобусое ожерелье у нее на шее. Гагат растворяется в луне, как соль в воде, и луна делается горькой, как вкус гохай ширгкэк, вырастающей из безводного камня.

Луна текла в небе. Мертвые караулили живых! Из куста над обрывом вырвалась птица чибис.

Ытмарь, раскачиваясь, пела одними губами. Эйе, никто не целовал их — только луна, как сестру, — она пела песню.

Я прислушался, я услышал. Я понял все, и мне захотелось, чтобы кто-нибудь другой встал под кингар смертной звезды. То была старость. Текла луна. Мертвые караулили живых. В замутневшее, неостылое небо покойно глядели недвижные голубые глаза. Ытмарь раскачивалась, подогнув ноги, и пела неслышно про царевну Луну, полюбившую батыря Дубарлана.

Я встал с колен. Эвва, кто мог знать, что завтра же пика в черном войлоке встанет над юртом в знак смерти дочери Покорителя Средин?

Текла луна.

«...И тогда пришла Луна в шатер Дубарлана. И заглянула ему в глаза. А он... был... мертв...»

[162]



XIII

В пору, когда ложатся спать, — тогда была старость шестой луны, — карбекчи принесли мне две вести. Один сказал:

— Чегиркан взял колья. Плоскиня выдал князей. Их шестеро, а седьмым он сам.

Плоскиня был бродник. Он целовал мне землю, но перешел к князьям. А когда перешел — изменил им. Он изменил дважды. Разжиревшая собака кусает хозяина. Я приказал:

— Плоскиню повесить на шею верблюда и бить кнутом.

Второй вестник сделал руками щелк-щелк, боясь слов. Я сказал, чтоб говорил. Он сказал потом:

— Ытмарь... убила себя.

Хга, теперь я умею только лаять, а тогда я умел рычать. Вот я зарычал: дым гнева исшел из моей гортани. Я с маху вонзил саблю в землю по рукоять. Я бросил горсть земли за пазуху. Я вскочил с войлока и разодрал на полы свой эмирский халат. Голосом, как медь, я крикнул на весь стан:

— Бетты юлды хакан кызы! Доски и князей сюда! Мы сядем на грудь князей. Мы будем пить бол и есть самусек. Тело их — еда собакам. Кагер душманга! Здесь голубые глаза жалят сильней стрелы...

Я рычал, эйе! У меня были четыре раны, а про пятую не знал никто. Люди закрывали лица, чтобы не видеть моих глаз.

Тогда принесли доски. И тогда привели князей. Они жались друг к другу. Ытлыр, — на каждой из моих скул сядет по одному! Мои глаза раскосились назад. Я сложил их, князей и зайцев, как тангуты кизек, и положил на них доску.

Тогда в котлах принесли бол, и к ногам, подобные собакам, прилегли покорно сабы с кумызом. Вот мы сели, двадцать, на одну доску, буякши! Мы стали пить. А в тот вечер небо набухло громами, и ветер был в сторону Кипчи. Я приказал зажечь степь. Аммэна, — дочь хакана уходит в голубые улусы Худды!

...Небо пылало закатом. Закат будто сошел в степь. Она пылала, и мы были как в небе. И мы не знали, где [163] начинается небо и кончается степь. Я был как пьяный. Тысяча подобных мне, столпясь в табун, выли во мне, как волки в зимней степи. Кто слышал?

А мои гаскеры, добыватели славы, пели у костров:

«Чингис поцеловал Туатамура. У Туатамура острые зубы и верные люди. Люди как зубы, зубы как люди, — мы перегрызаем всё. В колчанах много стрел, в сердцах много ярости, — победа цветком алым на новом щите!»

Шестеро стонали под досками, песня заглушала стоны те. Эвва — только один из них просунул ко мне голову и крикнул громко. Его голос был грозен, он был подобен реву хаканской трубы:

— Не хочу, чтоб поганый твой зад раздавил мне сердце. Хочу копья в грудь!

Я вытащил его из-под доски. Я поглядел ему в глаза, в них не было страха. Там были покой и ненависть воина. Я сделал так, как он просил.

Хга, пусть смелый плодит смелых. Пусть у смелого будет пестрый дом с золотым очагом! Сделай то, о чем тебя просит смелый!

А мои дада всё пели и пели всё. Приятен сердцу воина напев победы.

«Туатамур принесет добычу каану. Хакан скажет: алды реза болсун, Туатамур! Мы не плачем о мертвых. У нас косые глаза. Чьи глаза косее? У нас бритые головы. Кто красивей нас?»

...То была последняя ночь в степи. В ту ночь пришли тучи и пролились вниз. Я приказал покрыть головы князьям и проломить спины. Они трусливо легли один к одному, в чужом поле. И глаза им засыпали песком.

А сам я лежал на войлоке в пустом шатре. А в шатре Субута, слышу, смеется Бласмышь. Это хорошо, что она не со мной. Женщина не должна видеть слез воина.