Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 19

Эти тестикулы были очаровательны. Наконец-то нечто, не пришедшее ко мне из семантической памяти, о которой толкует Гратароло. И в то же время не относящееся к индивидуально накопленному опыту. Кто это индивидуально накапливает опыт встречи с кобелиным хреном, в смысле — без остального кобеля, в абсолютном виде? Я порылся в кармане, у меня только сорок-то и было, чеками у лоточников не платят.

— Мне собачьи, пожалуйста.

— Напрасно не берете всю серию. Оказия.

Всего не укупишь. Я вернулся домой с кобелиным хреном, Паола переменилась в лице: — Чудная вещица. Настоящее произведение искусства. Где мы ее поставим? В гостиной, и, когда будем подавать к столу тефтели или оливы в тесте, гостей будет рвать на ковер? Или ты предлагаешь в спальне? Извини, конечно, но придется тебе отправить это к себе в антикварню, там с каким-нибудь фолиантом по естественным наукам эти яйца найдут себе общий язык.

— А я думал тебя обрадовать.

— И обрадовал, потому что ты единственный мужчина на свете, которого жена посылает купить розы, а он приходит с собачьими яйцами.

— Ну ведь я же неповторим. Меня когда-нибудь запишут в Гиннесс. И вообще, ты же знаешь, я болел.

— Не выкручивайся. Ты и до болезни был с большим приветом. Не случайно ты заказываешь своей сестре утконоса. Однажды ты чуть не приволок китайский бильярд шестидесятых годов, который стоил как картина Матисса, а грохотил, как все дьяволы ада.

Ту толкучку, оказывается, Паола знала, более того, ее знавал и я в прежней жизни, я купил там однажды первое издание «Гога» Папини, оригинальный переплет, неразрезанные листы, за десятку. Через неделю, в воскресенье, Паола пошла со мной в качестве супервайзера, потому что, сказала она, если я вернусь на этот раз с яйцами динозавра, придется ломать двери, чтобы пронести их в гостиную.

Марок не надо, телефонных карточек не надо, а ветхие журналы меня волновали. — Это время нашего детства, — сказала Паола. Я на это: — Ну так бог с ним. — Но мимоходом мне в поле зрения попали комиксы про Микки-Мауса. И рука сама потянулась. Дело шло о позднейшей перепечатке, что-то вроде семидесятых годов, это ясно по обратной сторонке переплета да и по цене. Я открыл на середине: — Даже не пытаются воспроизвести оригинал, те печатались в два цвета, одна прокатка кирпичного и одна коричневого, а тут с чего-то вдруг белый с синим.

— А как ты можешь знать?

— Не знаю как могу, а только знаю.

— Но ведь обложка точно как оригинальная, и глянь сюда — дата 1937. Да и цена, одна лира пятьдесят, может быть только довоенной.

«Клад коровы Кларабеллы» — тянулась по обложке разноцветная надпись.

— Это как они дерево перепутали, — сказал я.

— Какое дерево перепутали?

Я мгновенно пролистал альбом и с поразительной уверенностью раскрыл прямо на нужных кадрах. Почему-то не тянуло читать написанное в пузырях, как будто надписи были на непонятном языке или будто буквы налезали одна на другую. Я и не читая декламировал тексты наизусть.

— Ну смотри, Микки-Маус и конь Хорас Хорсколлар идут со старой картой искать клад, который закопал не то дедушка, не то дядюшка коровы Кларабеллы. Он всю жизнь боролся против гадостного Эли Сквинча и коварного Одноногого Пита.[161] Они приходят по карте куда надо, находят большое дерево, ведут от него линию к саженцу, ищут место по треугольнику. Роют, роют — ничего. Так и роют, покуда Микки-Маус не догадывается в чем дело. Карта-то 1863 года. То есть семидесятилетней давности. Ну как же мог семьдесят лет назад уже быть этот саженец! Следовательно, тот давешний саженец — это нынешнее большое дерево, а тогдашнее большое дерево — это сегодня уже трухлявый пень. Ну вот они по дряхлому пню и по большому дереву проводит новые линии, делают новые расчеты и, конечно, выкапывают клад.

— Ого, как же ты все это вспомнил?

— Это входит в набор стандартных знаний, полагаю?

— Ни в какой это не входит в набор. Это не семантическая память. Это автобиографическая память. Это твои сильные детские впечатления. И все раскрутилось от микки-маусной обложки.

— Не знаю, в микки-маусной ли дело. По-моему, сработало имя Кларабелла.

— Rosebud.[162]

Разумеется, мы купили этот альбом. Я провел весь вечер, разглядывая, однако новых высот не достиг. Так я и думал, все окончилось на корове, никакого тебе таинственного пламени.





— Нет спасения мне, Паола. Я не влезу в этот сезам.

— Но ты же вспомнил как-то про те два дерева.

— А Пруст умел вспоминать про три.[163] Писанина, писанина, книги дома и книги на работе. Вся моя так называемая память — писанина.

— Значит, будем надеяться на писанину, если на мадлен надежды нет. Ну не Пруст ты. Ну, что поделать. Засецкому тоже было далеко до Пруста.[164]

— Кто сей народ и что их сила?

— Да я сама о Засецком бы не вспомнила, если б не Гратароло. Хотя, конечно, я его читала, этот «Polerja

— Ну, кажется, это не мой случай. Я не утверждаю, что ноги у меня на голове. Или фаллос на носу.

— Погоди. Ладно бы только ноги на голове. Это он не всегда ощущал. Только временами. А вот хуже обстояло дело с памятью. Память у него была вся лохмотьями, рваная, дырявая, в общем, тебе, знаешь, грех жаловаться. Он тоже не помнил ни где родился, ни как по имени звали его маму, но он еще и разучился читать и писать. Лурия взялся за этот случай. У Засецкого оказалась железная воля. Он с нуля научился заново читать и писать. И стал писать без продыху. За двадцать пять лет он записал не только все, что сумел выволочь из катакомб своей памяти, но еще и все, что с ним происходило изо дня в день. Будто бы его рука автоматически, самостоятельно умела приводить в порядок все, что не удавалось уяснить голове. Он писал выше себя, умнее себя. Так на бумаге он постепенно находил себя самого. У тебя совершенно другой случай, но что меня поразило, это что он себе обустроил новую бумажную память.[165] Ушло на это двадцать пять лет. А у тебя бумажная уже имеется. И зря ты говоришь, что это — писанина, которой набиты офис и квартира. Я как раз уверена, что твой волшебный клад зарыт в деревенском имении. Я очень много думала на эту тему, поверь мне. Ты слишком резко повернул ключ, расставаясь с писаниной своего детства, с бумажками своей юности. Думаю, там зарыто что-то имеющее к тебе самое главное отношение. Сделай мне божескую милость, собирайся и поезжай в Солару. Поезжай один, потому что, во-первых, меня уж точно сейчас с работы не отпустят, а во-вторых, потому что по-хорошему ты должен пройти весь свой путь самостоятельно. Ты должен встретиться с прошлым сам. Побудешь там сколько-нибудь и посмотришь, что в результате получается. Ну, в крайнем случае окажется, что потерял две недели, зато подышал свежим воздухом. Амалии я уже позвонила.

161

Одноногого Пита из комиксов Умберто Эко любит поминать в различных контекстах. Герой романа «Маятник Фуко» Казобон размышляет о нем в зале механизмов парижского музея в главе 112.

162

Rosebud — бутон розы (англ.). Отсылка к фильму Орсона Уэллса (1915–1985) «Гражданин Кейн» (1941). Газетный магнат, миллионер Чарльз Фостер Кейн перед смертью произносит странное слово: Rosebud. Фильм выстроен как серия попыток разгадать эту загадку.

163

А Пруст умел вспоминать про три. — Реминисценция из Пруста, думается, пришла к Эко через Ортегу-и-Гасета (1883–1955): «У Пруста есть поразительные страницы, на них говорится о трех деревьях, что растут на склоне, за ними, помнится, было что-то очень важное, да забылось что, выветрилось из памяти. Автор напрасно силится вспомнить и воссоединить уцелевший обрывок пейзажа с тем, что уже не существует: только трем деревьям удалось пережить крушение памяти. Таким образом, романические темы для Пруста всего лишь предлог, и как через spiracula, отверстия в улье, через них вырывается наружу растревоженный рой воспоминаний. Не случайно он дал своему произведению общий заголовок „A la recherche du temps perdu“» («Время, расстояние и форма в искусстве Пруста», пер. с исп. В. Резник).

У Пруста: «Мы начали спускаться по дороге в Юдемениль; неожиданно на меня нахлынуло глубокое счастье, — таким счастливым я не часто бывал после отъезда из Комбре, — оно напоминало то, что я переживал, например, глядя на мартенвильские колокольни. Но теперь счастье было неполное. Я заметил невдалеке от ухабистой дороги, по которой мы ехали, три дерева, когда-то, должно быть, стоявшие в начале тенистой аллеи, — складывавшийся из них рисунок я уже где-то видел; я не мог вспомнить, из какого края были точно выхвачены деревья, но чувствовал, что край этот мне знаком; таким образом, мое сознание застряло между давно прошедшим годом и вот этой минутой, окрестности Бальбека дрогнули, и я задал себе вопрос: уж не греза ли вся наша сегодняшняя прогулка, не переносился ли я в Бальбек только воображением, не является ли маркиза де Вильпаризи героиней романа и не возвращают ли нас к действительности только вот эти три старых дерева, как возвращаешься к действительности, оторвавшись от книги, описывающей совсем иные места так ярко, что в конце концов нам кажется, будто мы действительно там поселились?

Я смотрел на них, я видел их ясно, но мой разум сознавал, что за ними скрывается нечто ему не подвластное, что они вроде находящихся от нас слишком далеко предметов: как ни стараемся мы до них дотянуться, а все же в лучшем случае нам удается на мгновенье коснуться их оболочки. Мы делаем передышку только для того, чтобы размахнуться и еще дальше вытянуть руку. Но для того, чтобы мой разум мог собраться с силами, взять разбег, мне надо было остаться один на один с самим собой. Мне хотелось свернуть с дороги, как на прогулках по направлению к Германту, когда я обособлялся от родных. Мне даже казалось, что я должен свернуть. Я знал это особое наслаждение, которое, правда, требует работы мысли, но по сравнению с которым приятность безделья, склоняющая вас лишить себя наслаждения, представляется нестоящей» (М. Пруст, «Под сенью девушек в цвету», пер. с франц. Н. Любимова).

164

Засеикому тоже было далеко до Пруста. — Эко явно цитирует по Оливеру Саксу. См. у Сакса: «Такая теория родилась во время Второй мировой войны в России совместными усилиями А. Р. Лурии (и его отца, Р. А. Лурии), Леонтьева, Анохина, Бернштейна и других. Свою новую науку они назвали нейропсихологией. Развитие этой чрезвычайно плодотворной области было делом всей жизни А. Р. Лурии; принимая во внимание ее революционную природу, можно только сожалеть, что она проникала на Запад слишком медленно. Лурия изложил свой подход двумя разными способами — научно-систематически, в основополагающей работе „Высшие корковые функции человека“, и литературно-биографически, „патографически“, в книге „Потерянный и возвращенный мир“. Эти две книги — практически образец совершенства в своей области, и все же автор не коснулся в них целого направления неврологии: в первой описываются функции, связанные с деятельностью только левого полушария мозга; у героя второй, Засецкого, также наблюдаются обширные поражения мозговой ткани левого полушария, а правое остается незатронутым. В некотором смысле всю историю неврологии и нейропсихологии можно рассматривать как историю исследования лишь одной половины мозга». Также см. у того же Оливера Сакса: «Лурия писал о Засецком, что тот полностью разучился играть в игры, но сохранил способность живого — эмоционального — воображения. Засецкий и П. жили, конечно, в мирах-антиподах, однако самое печальное различие между ними в том, что, по словам Лурии, Засецкий „боролся за возвращение утраченных способностей с неукротимым упорством обреченного“, тогда как П. ни за что не боролся: он не понимал, что именно утратил, и вообще не осознавал утраты.

Засецкий для Эко — символ борьбы, безоглядной готовности сразиться с болезнью и победить ее.

165

…он себе обустроил новую бумажную память. — Неоднократно высказанная идея Эко о трех типах памяти, последняя из которых растительная или бумажная. Впервые прозвучала в устном докладе в Милане 23 ноября 1991 г.: «У нас имеется три типа памяти. Первая — „органическая“, то есть запечатленная в плоти и крови и управляемая мозгом. Вторая — „минеральная“, причем у человечества есть две разновидности „минеральной“ памяти: тысячи лет назад эта память воплощалась в глиняных табличках и обелисках, — на них люди вырезали текст. Впрочем, к тому же типу памяти относится и электронная память современных компьютеров, запечатленная в силиконе. Есть и третий тип памяти, „растительная“, представленная древними папирусами, которые тоже прекрасно известны в этой стране, а впоследствии книгами, напечатанными на бумаге» (пересказано на с. 15–17 издания: Eco U. La memoria vegetale е altri scritti di bibliofllia. Milano: Ed. Rovello, 2006).