Страница 74 из 84
Чего они хотят?
Чего мы ждем?
Что-то пошло не так. Их планы нарушены.
Мне снится, что на рассвете меня должны расстрелять, и, когда я просыпаюсь, светает, и я слышу шаги и тихие голоса за своей дверью.
Мне снится, что Ларри сидит у моей кровати, смотрит на меня сверху вниз и ждет, когда я проснусь. Я просыпаюсь и вижу склонившегося надо мной Зорина, который вслушивается в мое дыхание, но это только мои юные стражи принесли мне завтрак.
Я слышу, как Эмма играет Питера Максвелла Дэвиса в ханибрукской церкви.
Моя камера представляла собой гимнастический зал со старинными гимнастическими снарядами у стен, а табличка на двери гласила: «ЗАКРЫТО НА РЕМОНТ». Он находился в подвале жилого дома в форме уродливого бруска в часе езды с завязанными глазами от самой Москвы, в конце ухабистой первобытной дороги среди запахов мусора, бензина, гниющих деревьев, и был самым неуютным местом на земле или его подземельем. Сырой воздух был полон зловония. Вода всю ночь журчала в трубах и капала с них. Трубы были проложены по потолку и уходили в растрескавшийся цементный пол, сточные трубы, трубы для холодной и горячей воды, трубы отопления и трубы с электропроводкой и телефонными проводами. И еще маленькие серые крысы, в основном спешащие по своим делам куда-то еще. Если я не ошибся в арифметике, я пробыл там девять дней и десять ночей, но время в заключении ведет себя по-особому: когда вы впервые в темнице, между несколькими движениями секундной стрелки ваших часов могут пройти годы, а расстояние между двумя кормежками равно переходу через всю пустыню вашей жизни. Одну ночь вы проводите со всеми известными вам женщинами, а когда просыпаетесь, то все еще ночь и вы все еще дрожите в одиночестве.
Окон в моем подвале не было. Две решетки под потолком предназначались, видимо, для вентиляции, но сейчас они были наглухо задраены. Взобравшись на изъеденного крысами гимнастического коня и осмотрев их, я обнаружил, что их железные рамы сплошь покрыты слоем ржавчины. В первый день зловоние моей темницы было невыносимым, на второй день оно стало волновать меня меньше, а на третий исчезло совсем, и я знал, что стал его частью. Но доносившиеся сверху запахи были целым театром запахов: тут было и подсолнечное масло, и лук, и чеснок, и жареная баранина, и цыплята – одинаковая по всему свету симфония запахов тесных конур, битком набитых большими семьями.
– Башир Хаджи!
Вздрогнув, я проснулся от этого то ли радостного, то ли горестного вопля моих стражей посреди ночи.
Сначала зазвонил их радиотелефон. А потом этот крик то ли муки, то ли восторга.
Они что, приветствовали его?
Они клялись ему в верности, выкрикивая его имя горным вершинам? Или посылали ему проклятья? Или оплакивали его?
Я лежал с отрытыми глазами, ожидая следующего акта. Его не последовало. Я уснул.
Пленнику ингушей может быть одиноко, но он никогда не будет один.
Бездетного мужчину, меня одолели дети. Они бегали над моей головой, прыгали по ней, колотили ее, смеялись и вопили в ней, и их матери в ответ кричали на них. То и дело раздавался звучный шлепок, за которым следовало горькое, обиженное молчание, после чего крики начинались снова. Я слышал скулеж собак, но только с улицы. Я мечтал о том, чтобы оказаться снаружи, а им хотелось внутрь. Отовсюду я слышал кошек. Я слышал, как самоуверенно талдычат что-то включенные весь день телевизоры. Я слышал переведенные на русский мексиканские сериалы и прерывающие их срочные сообщения о крахе очередного финансового афериста. Я слышал шлепки белья при стирке, слышал ссоры сердитых мужчин, слышал пьяных мужчин, слышал взбешенных женщин. Я слышал плач.
Из музыки я слышал дешевую русскую танцевальную музыку и безмозглый американский рок, прерываемый чем-то более глубоким и более человечным: медленными ритмичными гортанными звуками, возбуждающими и настойчивыми, призывающими меня встать, бодро встретить новый день, призывающими добиваться своего и не сдаваться. Я знал, что это тот род музыки, который нравился Эмме, музыки, рожденной в родных горах и долинах изгнанников, слушавших ее. А по ночам, когда большая часть этих звуков утихала, я слышал похожий на гул моря ровный гул разговоров у походных костров.
Так я во всех смыслах приобщился к подпольной жизни, потому что и мои хозяева были далеко от родного дома и презираемы, и если я был их узником, то одновременно я был и удостоен чести быть их почетным гостем. Когда каждое утро мои стражи с угрюмыми лицами вели меня по коридорам здания в крохотный туалет со свежеоторванными кусками газетной бумаги умываться, приложенными к губам пальцами призывая меня к молчанию, я чувствовал себя скорее их сообщником, чем пленником.
Я слушал Петтифера со страхом. Это была не длинная лекция и уж точно не воскресный семинар. Нащ отель был в Хьюстоне, штат Техас, и он только что провел десять дней в кубинской тюрьме по сфабрикованному обвинению в хранении наркотиков, но в действительности, как он подозревал, ради того, чтобы служба безопасности получила возможность как следует разглядеть его. Сначала они не давали ему спать. Потом они сутки продержали его без воды. Потом они привязали его к четырем вмурованным в стену кольцам и предложили сознаться, что он американский шпион.
– И тут я разозлился как следует, – уверял меня Ларри, развалясь возле гостиничного бассейна, разглядывая проходящие мимо бикини и потягивая через соломинку ананасный сок. – Я сказал им, что из всех оскорблений, которые только можно обрушить на голову английского джентльмена, самым тяжким является обвинение в том, что он шпионит для янки. Я сказал, что это хуже, чем назвать мою мать шлюхой. Потом я сказал, что их матери шлюхи, и примерно на этом месте беседы ввалился Рогов и приказал им отвязать меня, дать мне ванну и отпустить.
Рогов – резидент КГБ в Гаване. Я подозревал, что допрос был организован им.
Я задал ему совершенно неожиданный для меня самого вопрос: на что это было похоже? Ларри притворился тоже удивленным.
– После Винчестера? На детские игры. Да я день в колледже променял бы на месяц в кубинской тюрьме. Послушай, Тимбо, – он тронул меня за локоть, – как она? Сменила меня на тебя, сознавайся?
У меня двое стражей, и у них нет других обязанностей, кроме как сторожить меня. Днем и ночью они всегда вместе. У обоих походка слегка на цыпочках, которую я подметил у их товарищей из ночного клуба. Оба говорят с мягким южнорусским акцентом, но русский у них второй, а теперь даже, наверное, третий язык, потому что они оба первокурсники Исламского университета в Назрани, где они изучают арабский, коран и историю ислама. Они отказались назвать мне свои имена, как я полагаю, тоже по приказу, и, поскольку их вера запрещает им лгать, на эти десять дней они вообще без имен.
Как они с гордостью сказали мне, они мюриды, они посвятили себя Богу и своим духовным наставникам, посвятили себя праведной и достойной жизни и стремлению к священным знаниям. Мюриды, сказали они, моральный стержень дела ингушей, вооруженного и политического сопротивления России. Они дают клятву быть примером благочестия, правдивости, храбрости и самопожертвования. Более высокий и более начитанный – я не дал бы ему больше двадцати – был родом из Экажево, большого поселка на окраине Назрани, его менее рослый товарищ – из Джайраха, аула высоко в горах вблизи Военно-Грузинской дороги, на южной окраине знаменитого Пригородного района, занимающего, по их словам, половину исконной территории Ингушетии.
Все это они рассказали в первый же день моего заключения, когда они робко стояли в дальнем углу моей камеры, одетые в кожаные куртки и с автоматами в руках, и смотрели, как я поглощаю завтрак, состоящий из того же крепкого черного чая, что я обнаружил в приемной конторы Айткена Мея, дольки драгоценного лимона, хлеба, сыра и сваренных вкрутую яиц. С самого начала моя кормежка была торжественной церемонией. Мои мюриды по очереди торжественно вносили поднос, чрезвычайно гордые своей щедростью. И поскольку я быстро обнаружил, что их собственная еда была куда более скромной и состояла, по их словам, из тех продуктов, которые они привезли с собой из Назрани, чтобы не нарушать религиозных запретов, то я старался всем своим видом показать что наслаждаюсь едой. Со второго дня стали показываться сами поварихи, заглядывавшие в мою темницу через дверной проем женщины со скромными глазами и платками на волосах. Та, что помоложе, была более скромной, а та, что постарше, сверкнула на меня своими любопытными глазами. Только раз, и то по недоразумению, я столкнулся с менее приятной стороной наших отношений. Я спал на своей кровати, и мне, вероятно, что-то приснилось, потому что, когда я открыл глаза и увидел над собой моих мюридов, одного, гордо держащего кусок туалетного мыла и полотенце, а другого – поднос с моим ужином, я с воинственным криком попытался вскочить с постели. Мне удалось только опустить на пол ноги, и я собирался встать на них, когда почувствовал приставленное к своей шее маслянистое дуло пистолета. Оставшись один, я услышал писк их рации и их спокойные голоса, докладывавшие о происшествии. Потом они вернулись, чтобы наблюдать, как я ем. Забрав поднос, они приковали меня наручниками к кровати.