Страница 17 из 99
Мелодия подходила к своему завершению, пропадая в тумане. Последняя нота воспарила в воздухе — и растаяла без следа.
Татьяна отпустила руку Доры.
Люди, стоявшие перед ними и по сторонам, начaли расходиться.
«Если бы здесь каждый день звучала музыка, — подумала Дора, — ничего не надо было бы говорить».
Дора повела графиню вперед. Она искала свободную ванну, но все они были заняты. Рядом с больными стояли или сидели санитары — включали краны и ловко направляли на пациентов шланги так, будто поливали в саду увядшие цветы в надежде вернуть их к жизни.
В конце концов Доре удалось найти незанятую ванну, и она встала за спиной у графини, зная, что, прежде чем та разденется и погрузится вводу, ей придется пережить небольшой приступ паники.
Ванна глубиной в четыре фyта была из ирландского мрамора с зелеными, похожими на прибитые приливом водоросли, прожилками и завитушками. Над подсоленной фосфоресцирующей водой, словно над Атлантическим океаном, поднимались пары. Казалось, ты стоишь туманным и теплым днем на скалистом берегу.
— На Луне нет воды, — сказала однажды графиня. — Нет воды, нет приливов, нет ничего, кроме пыли и пепла. Мы купаемся в пепле! — торжествующе воскликнула она. — Мы купаемся в пепле и пудримся пылью!
Дора спросила, как же они утоляют жажду.
— Там нет жажды, — ответила графиня. — Нет ни жажды, ни голода — ничего человеческого. Нет желаний. Нет страстей. Нет тоски. Мы свободны.
— Как это, должно быть, печально, когда нет желаний, — заметила Дора. — Человек должен чего-то хотеть.
— Никогда. Ничего. Только танцевать. Парить, победив силу тяжести.
— Наверное, там очень счастливая жизнь, раз вы так хотите туда вернуться.
Тут графиня отвела глаза, но лишь на краткий миг.
Дора положила ладони на плечи Блавинской. Пора было снять халат и направить ее к ступенькам, уходившим под воду.
— Расстегните! — сказала Дора.
Графиня послушно и обреченно, как ребенок, развязала пояс и расстегнула пуговицы халата. Дора, перебросив халат через руку и глядя, как Лунная Леди спускается по ступенькам, невольно шагнула вперед, чтобы поддержать графиню, если та упадет. Ступни у Татьяны Блавинской были крошечные, с высоким подъемом, руки и ноги пухлые, округлые — руки и ноги танцовщицы, — ягодицы твердые, как фарфоровые луны. А груди… Дора закрыла глаза. Она не могла думать о них, это было невыносимо!
Блавинская со вздохом погрузилась в воду.
Дора, не спуская с нее глаз, села на край ванны. Графиня сидела внизу на встроенной скамеечке, раскинув руки в стороны. Веки опущены вниз, рот приоткрыт, голова запрокинута назад — она словно ждала, что ее сейчас обнимут.
Нет, это невозможно. Любить кого-то и не сметь поцеловать, прикоснуться, обнять…
Невозможно — и все-таки приходится терпеть.
Пилигрим сидел в инвалидном кресле с клетчатым пледом на коленях. На нем была голубая пижама, серый больничный халат, белые носки и замшевые шлепанцы с опушкой из овечьей шерсти. Кисти с забинтованными запястьями — напоминание о кратком пребывании в изоляторе — лежали на коленях.
Кесслер, следуя указаниям доктора Фуртвенглера, вывез его на застекленную веранду, выходившую в сад. Вдалеке за деревьями виднелись горы, что окружали неразличимое отсюда Цюрихское озеро. Пилигрим сидел в полном молчании, безучастно глядя вдаль. Горы ничего ему не говорили. Небо тоже. Солнце, клонившееся к закату, было незнакомо. Пилигрим решил считать его своим другом, но у солнца не было имени. Как же к нему обращаться?
у меня болят запястья.
Ноют.
Он не знал почему.
Он ничего не помнил.
Бинты.
Белые.
Снег?..
Он знал слово «снег» и видел его за окнами.
Он также знал слова, обозначающие горы и окно. А вот слов для таких понятий, как город — здания — дома — люди, — У него не было.
Мужчины и женщины?
Может быть.
Он видел других пациентов. Двое сидели в креслах-каталках, другие стояли, прислонившись к стене или прильнув к окну. Пилигриму они казались похожими на шахматные фигуры.
Шахматная доска.
Игра началась?
Игра.
Это игра. Кто-нибудь передвинет меня. Рука опустится вниз…
Пальцы.
Надо мной задумаются.
Кто-то кашлянет.
Пальцы коснутся меня. Почти поднимут — но нет. Решат, что мне здесь безопаснее.
Пилигрим окинул окружающих взором.
Три пешки, один слон, два коня, король и королева. Король был разлучен с королевой. Она стояла одна, беззащитная, а короля стеной окружало его войско. Белое.
Белый король. Белые пешки. Белая королева.
А где же черные фигуры? НИ одной не видать — все белые. И когда противник сделает следующий ход?
Доктор Юнг подошел и встал у него за спиной, прижимая палец к губам, чтобы Кесслер ничего сказал.
Санитар кивнул и шагнул в сторону.
Юнг вышел вперед по диагонали, направляясь вправо от пилигрима, перебрасываясь приветствиями со знакомыми санитарами.
Было четыре часа пополудни.
Солнце клонилось к закату, готовое вот-вот скрыться за горами. Низкое зимнее солнце со странным, каким-то летним оттенком. Оранжевое, как апельсин.
«Там апельсин, — подумал пилигрим. — Возможно, он тоже участник игры. Фигура. Или же игрок. Бог».
Бог.
Ну конечно!
Бог был огненным шаром в…
В чем? В чем? Как же это называется?
Теперь Пилигрим был полностью виден Юнгу в профиль. Юнг ничего не говорил. Он наблюдал.
Пилигрим шевельнул руками. Кисти у него онемели.
Они замерзли в снегу.
Они умрут.
Часть меня умрет.
Как чудесно…
Юнг заметил, что Пилигрим чуть приоткрыл рот, но так и не произнес ни слова.
Сумерки. Самое хорошее время. Промежуток между светом и тьмой.
Юнг вспомнил слова леди Куотермэн о «вечных сумерках», в которых пилигрим провел первые восемнадцать лет жизни.
Возможно, тогда он не помышлял о самоубийстве. Судя по тому, что Юнг узнал за долгие годы изучения шизофрении, эта болезнь обычно настигала людей в возрасте семнадцати-восемнадцати лет. Ну, возможно, девятнадцати-двадцати.
Неужели пилигрим так долго жил с раздвоенным сознанием? Никто не смог бы скрывать это столько лет. Ему сейчас около пятидесяти. Выходит, шизофрения — если у него действительно шизофрения — началась гораздо позже. Крайне необычный случай.
Но когда пилигриму исполнилось восемнадцать, с ним определенно что-то случилось. Шок, несчастный случай, чья-то внезапная смерть, болезнь, драматический разрыв отношений… Что-то. Душевная рана, какой бы она ни была, стала первопричиной потери самосознания. А потеря самосознания — это, быть может, еще не болезнь, но уж точно состояние.
Он снова вернулся к ненавистной для леди Куотермэн мысли о том, что мистер Пилигрим болен.
Да, человек, сидевший сейчас в кресле-каталке, безусловно, был болен. Временная депрессия или отчаяние не могут довести до такого состояния. Сама его поза криком кричала об этом — одеревенелые спина и шея, недвижные, словно скованные кандалами, ноги, неестественно двигающиеся руки…
Пилигрим был залит потоком солнечных лучей. Он походил на статую короля, высеченную из камня. Орлиный нос, широко расставленные глаза, копна волос над лбом — и рот, который жаждал выговорить хоть слово, но не мог.
Юнг кивнул Кесслеру, чтобы тот увез пациента в палату. Когда санитар поднял тормоз и покатил кресло, Пилигрим громко крикнул — вернее, думал, что крикнул, показывая на солнце: «Нет, не надо! Он еще не умер!»
На самом деле на веранде не раздал ось ни звука, если не считать мышиного попискивания колес каталки, которую Кесслер толкал обратно во тьму.
Графиня Блавинская снова легла в ванну. Ее ступни, изуродованные балетом, уплывали в туманную даль. Когда-то у нее были крошечные идеальные ступни. Мама всегда так говорила. И отец тоже. И брат.