Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 47

Вольфарт чувствовал то же, что я, думал он. Пережил то же, что я. Я знаю это. Он сказал мне об этом, прежде чем мы расстались навсегда.

Париж. И вот понемногу они стали приходить к нему. Порой вокруг двух чанов собиралось человек тридцать—сорок. Много вечеров подряд ему казалось, что удается все. Свет — приглушенный отсвет горящего в углу огня. Тишина, пронизанная ожиданием. Женщины, следящие за каждым его движением. Он направлял их взгляд на большую деревянную лохань, заполненную бутылками и железной стружкой, и под конец молчание становилось именно таким, как он хотел. И они сидели, устремив взгляд в выбранную им точку, а он ходил вокруг и дотрагивался до них стеклянным жезлом.

Была там женщина, которая в течение пяти лет тряслась всем телом, — она лежала, запрокинув голову на спинку кресла, открытая всему, сдавшая все бастионы. Там был мужчина с сыпью на лице — он выходил на улицу только по вечерам, подняв воротник, точно от холода. Была женщина, разрешившаяся мертвым ребенком и с той поры страдавшая немочью. А он ходил вокруг и прикасался к ним своим жезлом, выжидая столько, сколько считал нужным, и они впадали в сон. Так было в минуты наибольшей удачи. И что ж, разве это им повредило? — спрашивал он потом первого министра. Повредило? Как далеко завел их экстаз? В чем же вы обвиняете меня?

На излечение к нему привели даже паралитика.

В 1786 году на одном из сеансов Мейснера человек по имени Эрнст Рюдер обвинил его в том, будто он — бежавший из Вены преступник. Подробности истории не вполне ясны. Сам Мейснер никогда не упоминает об этом интермеццо. Неизвестно также, насколько основательны были эти обвинения Рюдера.

Эрнст Рюдер был учеником знаменитого голландского филолога ван Греетена, который в шестидесятых годах преподавал в Вене. Рюдер утверждал, будто хорошо знает Мейснера.

Помощники Мейснера вышвырнули непрошеного гостя вон. Однако в том году происшествие долго обсуждалось.

Однажды ему во сне явился Парацельс (это было после катастрофы в Вене, но до окончательной катастрофы, которую повлекло за собой пребывание среди свиней, когда он поглаживал им брюхо, пророча счастливый исход). Парацельс явился ему во сне и говорил с ним. «Ты читаешь мои труды, — говорил он, — но не понимаешь, к чему я стремлюсь. Ты виноват перед собственным даром визионерства. Виноват, что не примешиваешь иллюзию к действительности, предоставляя ей оставаться где-то на полпути между небом и землей. Если ты будешь потчевать их действительностью, сказал Парацельс, ты станешь им не нужен. Они будут довольствоваться реальным миром. Дай им ложь, потому что им нужна она».

Но Парацельс исчез, а свиньи остались. Однажды в Баварии — там Мейснер жил дольше всего — ему щедро заплатили, но ему пришлось задержаться в деревушке из-за непогоды. И тут всё стало умирать, всё, к чему он прикасался, все животные. Его схватили, сорвали с него одежду и распяли на земле. А сами встали над ним — все местные крестьяне, извлекли из штанов свои грязные члены и, держа его голову лицом вверх, силой разжали его челюсти и стали мочиться прямо ему в рот. Но не убили.

«Моча уходит, — думал он тогда, — мочу можно смыть; смерть — дело другое».

В свиньях визионерства не пробудишь, думал он. Я работал с негодным материалом. А материал надо выбирать подходящий и действовать нагло, вероломно и лживо, чтобы пробиться к тому, что истинно.

Нужен город, ничем не запятнанный. Горстка людей, которые способны поддаться внушению. И тогда их экстаз можно будет выставить на всеобщее обозрение как истинное произведение искусства, как паутину чародейства, орнамент из свиней с человечьими головами.

И тогда я заставлю их поверить в невероятное, и мир пошатнется, и лесные феи выйдут на свет.

В эту пору у Мейснера волосы были черные, спускавшиеся на шею и ровно подстриженные. Очень красивые волосы. Бороды он не носил. Скулы резко выдавались вперед. Держался он со спокойным достоинством.

— Чудотворец ходил вчера на рыночную площадь, — сообщал Штайнер. — Плащ на нем очень дорогой. Кисти рук узкие, с длинными пальцами и ухоженными ногтями. Роста он среднего. Я наблюдал за ним с полчаса. Он не из деревенских.

В протоколе Нюрнбергского суда дважды упоминается мейснеровская «деревенская манера держаться». В нем утверждается, что Мейснер «телосложения дородного».

Ткач сначала рассказывал всем, что Мейснер лечит животных, — то была ошибка, скверное начало, Ткач поплатился за него передним зубом. Теперь ему предстояло пустить другой слух: его хозяин — магнетизер. Ткач был предтечей, провозвестником, Иоанном Крестителем.

Средства позволяли Мейснеру ждать.

Но пациенты пришли, как приходили всегда. Минула неделя, и в удачные вечера помещение заполнялось на треть. Могло быть лучше, но могло быть и хуже.

— В Вене, — рассказывал Мейснер Ткачу, — у меня однажды побывало сто человек за один вечер. Тогда мной, в конце концов, заинтересовалась императрица. А теперь у них в Вене остался один только здравый смысл да еще болезни.





А здесь мне необходима хотя бы маленькая победа.

Вечерами Мейснер совершал долгие прогулки. На закате у пристани было тихо и спокойно. Он садился на деревянные мостки и смотрел, как в эти осенние дни в последний раз выходят в море лодки; маленькие стрелки прибоя тянутся к дому, как перелетные птицы. Листья, размокшие от росы, покрывали землю мягким бархатным ковром. Ткач тенью следовал за Мейснером.

Беспокоиться было не о чем. Предтеча свое дело сделал, оставалось ждать. Вечера были прекрасны. Мейснер сидел на мостках, неподвижный и спокойный, как вода, на которую он глядел. Было это в сентябре 1793 года.

Со временем Мейснера стали путать с его конкурентами.

Один из них, живший много позже и постепенно разбогатевший, вместо обычного чана использовал чашу, наполненную битым стеклом. В нее наливали жидкость того или другого цвета. Люди рассаживались вокруг, положив руки на железные стержни, которые в разные стороны торчали из чаши.

А в отдалении вокруг расхаживал магнетизер в светло-лиловой одежде.

Мейснер, безусловно, носил одежду только черного или серого цвета.

Мало-помалу у него появились сторонники. Ткач был хорошим посредником, а постоялый двор и трактиры — удобным местом для завязывания связей. Отчужденное достоинство, ревниво оберегаемое Мейснером, судя по всему, от этого не пострадало.

Ему рассказали о Зелингере.

— У него дочь слепая, — рассказывали ему. — Она ослепла десять лет назад, когда наш город втянули в войну. Война была короткая, но кое-что за это время случилось.

— Вот как, — отвечал он, почти невидимый за своим холодным взглядом.

— Пришли французы, — рассказывали ему, — втащили ее в комнату и изнасиловали, хотя ей было всего десять лет. Она ослепла, но могло быть и хуже. Пусть спасибо скажет, что осталась жива. Другим, бывало, глотку перерезали, если те не умирали сами после того, как на них перебывала половина полка. Пусть спасибо скажет, она потеряла невинность и зрение, но осталась жива. От невинности, какой толк? В нашем городе немного найдется двадцатилетних, которые ее сохранили.

— И что она теперь делает?

— Теперь? А что ей делать? У нее есть фортепиано — она играет. К тому же и родители у нее есть. Отец ее вылечить не может, но он ее глаза. Наверно, он богатый, он ведь врач. Врачи все богатые, правда, ведь?

— Ее отец врач, — позднее говорит Мейснер Ткачу. — Она ослепла именно так, как надо. Ее глаза должны видеть, как у всех остальных. Никаких повреждений у нее нет.

— Да-а? — вопросительно тянет Ткач. — Да-а?

— Это как в Вене, — говорит Мейснер потом, много позднее. — В Вене, когда мне не дали продолжать.

Было что-то такое в ее повадке — Мейснер видел, как она идет рядом с отцом приоткрыв рот, чтобы вобрать в себя все, что тот рассказывает, слегка подавшись к нему, воплощенное доверие.

Может, то было случайностью. История и в этом случае отказывает нам в помощи — с невозмутимым выражением лица поставляет она факты, предоставляя нам самим их толковать. Клинический случай становится игрой в загадки, в нем отражается как рассказчик, так и слушатель.