Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 19



– “Стрижова”, а сверху, как татуировка, синяя сельповская печать.

“Я не рабыня – я находилась в блокаде, работала на страну… – лепетала ошеломленная Ефросинья. – Становись, если хочешь впереди, хлеб по спискам дают, все получим по буханке на руки”.

Марфа встала впереди, тесня крупным телом гомонящую очередь, но вдруг Стриж, тогда еще подросток, достал из кармана финку, приставил ее к мощной груди скандалистки: “Если ты, сука, еще раз назовешь мою мать рабыней, я тебя зарежу. В Ленинграде не было рабов – мы там сражались!”

Женщина побледнела, боком вытиснулась из толпы, запрудившей магазин, крикнула от дверей: “Подстилка ты Прохор Самсоновичева, а твой бандит – его выблядок!”

Побежала домой, забыв про хлеб. Запах желтого кукурузного хлеба был особенный – терпкий, слащавый, обещающий нам, сельским ребятишкам, что-то хорошее, заграничное.

Спустя годы, вернувшись из тюрьмы, Стриж зачем-то полез на чердак и там, среди пыли и хлама, нашел полдюжины мешков, набитых сухими хлебными корками: мать по привычке сделала запасы. Стриж сбросил мешки вниз, чтобы отдать сухари соседке – годятся на корм домашней живности. Мешки с треском падали, словно были набиты костями.

“… Необходимо завершать свидание и разговор!” – произнес Гладкий, стоящий посреди хаты все в той же позе.

“Ма!..” – Стриж взял обессилевшую белую ладонь со следами твердых мозолей, сжал ее тонкими мальчишескими пальцами. И молчал, не зная, что сказать.

В почти покойницком лбу, в светлом хряще заострившегося носа, в узком крестьянском подбородке поросшим пухом старости вдруг проявилось что-то ленинградское.

“Скажи, кто мой отец?” – спросил Стриж потухшим голосом.

Мать приоткрыла рот, послышался хрип, приподняла дрожащую руку.

Участковый подошел к Стрижу, положил на костлявое плечо тяжелую, будто из железа, ладонь, вкрадчиво произнес:

“Про это не следовает дознаваться!”

Гладкий смотрел на Стрижа улыбчиво и в то же время напряженно. В его взгляде сельская деликатность сочеталась с гневом казенного человека, который вынужден в данный момент из-за глупых человеческих причин нарушать инструкцию.

ПРОНЕСЛО!

После суда стиляга вместе с приятелями укатил в соседний город.

Пили, ели с облегченной душой. Стриж, корешок, балбес, и в то же время молодец! Сделал, как велено было! Пусть гордится своим идиотским “подвигом”, рассказывает сокамерникам о своей стойкости.

Устроили в ресторане дебош, попали в милицию. Пришлось Первому ехать выручать оболтусов из кутузки.

Один из трех подельников был сын военкома – того самого, который застрелился спустя месяц в своем кабинете. По официальной версии – полковник погиб в результате неосторожного обращения с оружием.

Жители поселка думали, как всегда, по-другому…

В то же лето Первый устроил своего стилягу в Москву, в институт на экономический факультет.

Пока стиляга учился на экономиста – много денег, бараньих, телячьих и свиных тушек уплыло в Москву. Вадим успешно делал карьеру, мелькал по телевизору на “круглых столах”, выпустил книгу на тему экономики развитого социализма. Были в ней и новые идеи. Из-за этой книги его чуть ли не в диссиденты записали. Он давал интервью в газеты, ратовал за кооперативы и свободный рынок. У него появились ораторские жесты, манера говорить прищурясь, почти всегда с иронией.

О досадных эпизодах его “стиляжной” молодости никто уже и не вспоминал.

Кореш, сын директора молзавода, с помощью друга был пристроен на неплохую должность в министерство.

А вот третьему из этой компании, сыну военкома, не повезло. После смерти отца парень стал окончательно спиваться, бродил по райцентру небритый, неряшливо одетый, бил себя в грудь, плакал, утверждая, что он знает “тайну районного масштаба”. Но кому теперь нужна полузабытая “тайна”?

Почти бомж, но все равно в нем оставалось что-то военное, отцовское, даже чубчик волос свисал наискось четким манером.

Несколько раз его видели на кладбище, где он, покачиваясь, двигался между могил, опираясь на скрипучие ограды. Старушки пришли к выводу, что парень “колдует”, пытаясь получить прощение.



Прохору Самсоновичу надоело слышать о блужданиях сына военкома, и он распорядился, чтобы его отвезли в ЛТП для принудительного лечения от алкоголизма. Долгое время о сыне военкома не было никакого слуху, потом пришла весть о том, что он угорел вместе со своей сожительницей во времянке на окраине Металлограда, где отбывал

“химию” за мелкую кражу.

Стриж отсидел срок от звонка до звонка, ни года ему не скостили.

Соседка Аксинья прислала письмо: мать, Ефросинья Ивановна Стрижова, умерла через неделю после суда, похоронена за счет сельсовета.

САМОГОН – СТАРИННЫЙ ДРУГ!

– Как был скупой Вадимка, так и остался! – ворчит Прохор Самсонович после отъезда Вадима, когда мы остаемся в палисаднике вдвоем. – Я у него деньжат на лекарства вчера просил, так он задумался и уточнил:

“Сколько тебе, отец?” И так небрежно, понимаешь, подал бумажку в сто долларов…

Старик роется в кармане пиджака, находит темно-зеленую, блеклую в вечернем свете купюру: – Вот она, голубушка!.. И в диком сне не могло присниться, что американскими деньгами будем пользоваться!

Слушай, а не купить ли нам на эти доллары самогонки? – Розовое на закате лицо озаряется радостью.

Я засомневался: какой самогонщик сможет разменять сто долларов?

Старик уходит в дом и возвращается с российской сторублевкой, несет ее, зажатую двумя пальцами, и она колышется, как флажок. – Вот, нашенская!

В райцентре, под алым шатром заката, возникает бухающий ритм дискотеки, мы оба вздрагиваем.

Прохор Самсонович в последнее время из спиртного предпочитает самогонку. Водка, дескать, стала “жульническая”, от нее по утрам плохо. А самогонка напоминает о прошлых временах – много ее, матушки, выпито!

Иду к Гене по прозвищу Дёрганый, сорокалетнему инвалиду. Гена болен с детства, походка у него “ломаная”, движения как у робота. К нему можно стучаться в любое время суток, с пустыми руками не уйдешь.

Дверь террасы открыта, на газовой плите жарятся караси, обвалянные в муке, масло вскипает пузырями. Молчаливая сожительница, наклонив пухлое, с “фингалом”, лицо, переворачивает карасей лопаткой, они шкворчат еще пронзительнее.

Гена Дёрганый сидит за столом, перед ним миска парящей рыбы. Он с хрустом отламывает румяный плавник, вопросительно смотрит на меня.

Щеки его лоснятся от жира, на столе груда рыбьих костей.

Сам Гена свою продукцию не потребляет, врачи запретили, потому как давно уже пропил печенку. Зато успешно торгует самогоном. По утрам ездит на вихляющем велосипеде ловить рыбу. В отсутствие Гены самогонкой торгует сожительница Римма, разбавляет ее помаленьку водой, добытые таким образом излишки выпивает. А Гена ее за это поколачивает, он дорожит репутацией “правильного” самогонщика.

Я прошу его продать мне бутылку хо-ро-шей (произношу по слогам) самогонки, плюс четыре жареных карася. На самогонку тариф известный

– тридцатка, за крепость дополнительно пять рублей. За карасей

Дёрганый ломит цену как в ресторане – по десятке за штуку. Пробую торговаться, но Гена – товарищ упертый. Одно слово – самогонщик!

– Не хочешь, не бери… – широкий рот его растягивается в слюнявой ироничной улыбке.

Я соглашаюсь, но требую, чтобы самогонку была “самая-самая”!

Гена кивает лохматой головой, болтающейся то в одну, то в другую сторону, загадочно улыбается. Улыбка у него всегда веселая и хитрая, во все лицо.

Встает из-за стола, вытирает ладони о чумазое полотенце, затем скрывается в темных сенях, гремит посудой, выбирает “хорошую”.

Выносит зеленую бутылку удлиненной советской формы – в таких когда-то продавали ситро, – пыльную, заткнутую не бумажной, но пластмассовой, аккуратно обрезанной пробкой.