Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 7



Маня слабела с каждым днем, Берлин был ее последним взятым городом, а дальше известное дело – на суп в котел, который она провезла через всю Европу… Сапрон бил кулаком по столу, плакал по Мане как по старой фронтовой подруге.

– Кобыла тоже страдала от нервного устройства… – наливал Никише повторительную стопку. – Когда мы ее забили и разделали на мясо, то после варки его даже солдаты не смогли съесть молодыми зубами – такое оно было жилистое и твердое. А еще осколки в нем попадались, один солдатик даже зуб сломал… Некоторые бойцы ели и плакали – они вместе с Маней пол-Европы прошли!

– Ты был тама, у Берлини! – хлюпает носом дезертир. – Надо Грепе своей приказать, чтоб каши пшенной сварила да крансервами магазинными заправила – я тоже кушать хочу как победитель! Чтоб кашу глотать не жевавши, с солдатским аппетитом. Знай, Сапрон, сердце мое на тонких храбрых ножках шагало рядом с тобой и кобылой Маней по

Берлину!..

Сапрон налил по третьей. Сам он стремительно пьянел. Внезапно затрясся от гнева и, наклонясь, заорал в крохотное, будто мхом поросшее личико:

– Я не какой-то червяк тыловой! Мне война вставила больную душу.

Тебе этого не понять… – Сапрон презрительно взмахивал черной от пастушеского загара ладонью, которая до сих пор имела боевой навес.

– Чаво ж тут понимать? – Маленький гость благодушно щурился, жевал былинку лука. На подбородке его пузырилась зелень, глаза утопали в комках морщинистой кожи. Кустики бровей – словно полынь на деревенских буграх.

Гудит ламповый телевизор, на экране мутное изображение. Неизвестные ораторы говорят о реформах, фигуры трясутся от технической неисправности.

– Об чем они балакают? – Дезертир приставляет к уху ладонь, встает, покачиваясь, с табурета, подходит к экрану, тычет в стекло трясущимся пальцем, словно хочет выковырнуть пару забавных человечков и посадить их в карман затасканного офицерского френча.

– Добавь самогоночки, Мавруш! – просит Сапрон добрейшим голосом, который у него прорезается в такие особенные моменты, постукивает тяжелыми, как болты, пальцами по столу, горбатится по старой

“лазутчиковой” привычке. – Я – разведчик! – восклицает он. – Я все вижу наскрозь…

Мавра, задремавшая было на скамье, испуганно всплескивает руками:

– Игдешь я табе чаво найду?

– Иди, иди… – поторапливает Сапрон.

Старуха, будто спросонок, тыркается в дверь, привычно спотыкается о порог, ворчит. Опять в доме беспорядок: телевизор дребезжит, воняет горящим нутром, Сапрон рычит словно “сумасходнай”, Никиша скулит, завидев по телевизору военное кавказское действие.

Погремев посудой в сенях, бабка возвращается, несет перед собой литровую банку с жидкостью. Самогонка мутная, с белесыми хлопьями.

Сапрон недолго думая наполнил большие стаканы доверху. Не дожидаясь, пока Никиша пришкандыбает к столу, выпил свою порцию, выдохнул горячий спиртовой воздух. Старуха отвернулась от перегара, замахала ладонью – как от идола пахня!

Она теребит Никишу за рукав, чувствуя горячую кость дезертира.

Жалуется на Сапрона, решившего помереть “бусурманским способом”.

Старый дурак червей боится – они, дескать, покойников в земле

“точють”. Поэтому наказывал на кладбище себя ни в коем разе не хоронить, заготовил в саду поленницу дров, установил на ней просмоленный гроб, прикрыл от дождя “целлохвановой” пленкой. И строго-настрого, под расписку, приказал после его смерти сжечь тело на этом костре…

– Да, я хочу быть горячим воздухом Родины!.. – Сапрон, услышав ее шепот, бьет кулаком по столу, летит на пол миска с квашеной капустой.

– Уймися, дурак, не позорьси перед народом, убери из сада свои смоляные чертовы дрова!.. – Мавра гневно потрясает кулаками, изработанными до такой жилистости, что они кажутся страшнее

Сапроновых. Но Никиша ее не боится – простая бабка, которую всегда можно обмануть, уговорить на любое дело. Как и у всех здешних старух, у нее противный голос. Маленький гость, не желая с ней разговаривать, подходит к столу, берет стакан с мутным самогоном и, подмигнув бабке, торопливо пьет, захлебываясь и перхая. Одолев огромную для него порцию, хватает корку хлеба, целует ее мокрыми сивушными губами.

Мавра ахнула, побежала скорее за холодцом, который она не выставляла, припасая для ужина.



– Нба табе, Микиток, закуси, а то опять не дойдешь до своей хаты, шмандыкнешься в лопухи!…

Никиша с жадностью накидывается на холодец, черпая дрогало алюминиевой ложкой. Студень вкусно тает во рту, привыкшем к нищете дезертирского питания. Старик поглядывает боковым глазом на Мавру, приоткрывшую рот, соображает в уме, что все старухи – общее для деревенской жизни тело. В их ругани всегда звучит надежда. Пьянея, он повернулся к Мавре, молодцевато ударил себя в грудь левой ладонью

– в правой зажата ложка: сгустки холодца шлепаются на пол, и он сам же на них оскользается.

– Я не грешник, матушка! – писклявый и в то же время умиротворенный голос. – Я спасси, не помир… Другие грешили, убивали, а я сидел у своей темноте… Я ишшо живой!..

Мавра как две капли похожа на Грепу, поэтому дезертир смело проходит посреди обеих – к двери, чтобы окончательно выйти на волю.

– Што ты, идол, пхаешься? – ворчит Мавра.

Никиша оборачивается, смотрит на нее, как на молодую девку.

– Иди, иди, дурак недобитай!.. – ворчит старуха.

Сапрон спит, уронив лицо на стол. Могучие ладони вяло выкинуты вперед, валяется надкусанный огурец.

– По до-ма-ам! – Дезертир дает сам себе писклявую, труднопроизносимую команду, бредет, качаясь, по тропинке. Где же его хата? До нее уже не добраться. Зато лопухи совсем близко. Один шаг надо сделать, но хромовые сапоги становятся ужасно тяжелыми, дыхания под жарким френчем нет совсем. И опять вокруг дезертира смыкаются стены солнечного погреба, в глазах белые самогонные хлопья. Мягкий удар о запахи травы, и вот уже его обнимает привычная душистая земля.

Букашка ползет по серой дергающейся щеке.

ЗОЯ

Два пастуха бредут вслед за стадом, гонят коров за околицу. Сапрон вышел на работу, голова почти не болит. Она с войны у него крепкая.

Никиша плетется вслед за пастухами, просит Сапрона дать похмелиться

– тот наверняка взял с собой чекушку. За спиной у дезертира самодельное деревянное ружье, выструганное из целиковой доски.

Травы этим летом много. Но не каждый луг пригоден для пастьбы.

Сапрон знает места, где трава до сих пор выше пояса: на человеческой крови поднялась… Коровы такую не едят, брезгуют…

Сапрон рассказывает Джону о том, как он провел вчерашний день в школе:

– Дети думают, я великий воин, потому что большой ростом. А я и разговаривать толком не умею. Показали мне ребята картину на стене – лицо молодое, написано подростковой рукой. Краска положена не жалеючи, бледность женчины курьяком выпирает, зато издалека смотрит на всех удивительная Зоя! Лицо как у мальчика, однако полностью военный образ. Юный художник изобразил Зою как святую. Подпись внизу картины неровными буквами, воистину детскими, которые этак шевелятся… – Сапрон достал из кармана тетрадочный листок, с хрустом развернул его. Школьники по его просьбе списали текст. Запинаясь, прочел записку рыдающим бочоночным голосом: -/ /Юная героиня-партизанка, приняла смерть на рубежах обороны Москвы. Ее жизнь, отданная за победу, как яркая звезда, осветила путь миллионам защитников Отчизны. Мы всегда будем помнить тебя, Зоя!

Стряхнув слезы, крикнул на коров: а ну пошли, мать вашу!.. Щелкнул кнутом.

Джон пытается его успокоить:

– Не плячь, Саплёнь! Девыцькя погибля… Плохие дяди ей сделяли бо-бо!..

Никиша тоже всхлипывает, ему жаль неизвестную Зою.

Дезертир смотрит на дурака, ковыряющего кнутовищем глинистый склон оврага. Жаль и глупого парня, да нечего ему дать – ни одной конфетки в дырявых карманах. Думает: “Вот Джон, дурачок, потомок послевоенных победителев, построивших города, плотины, шахты, распахавших целину.