Страница 5 из 12
Питер к дочери. Тогда-то, привыкнув, видимо, считать себя единоличным домовладельцем (все-таки спас практически заброшенный дом от полного разрушения), Алексей вернулся на несколько дней в
Прыж – и договорился с узбеками…
Федор только через полгода или даже позже с изумлением узнал, что
“родовое гнездо”, дом, где прожили жизнь и умерли отец с матерью, где прошло детство и ранняя юность, где в праздники сладко пахло пирогами с капустой и медовой коврижкой, где они с братом и сестрами-близняшками, зимой набегавшись на улице, вповалку отогревались на теплой печи и сверху смотрели, как отец, придя с работы, моет руки под умывальником в углу, а мать нарезает буханку хлеба и ставит на стол чугун с горячими щами, – вот этот дом принадлежит теперь чужим людям. Сначала он хотел через суд предъявить права – свои и сестер (а доля всех детей в имуществе покойных родителей само собой подразумевалась), но все-таки не стал, не захотел публичного скандала, – тем более что дом к тому времени уже разобрали и сожгли на задах участка, и на его месте зиял глубокий котлован под строительство трехэтажного кирпичного особняка с предприятием общепита на первом этаже – рестораном восточной кухни
“Гюльчатай”.
В суд Пробродин не подал, однако и простить – не простил. Строго велел сестрам, чтобы передали Алексею, что отныне не желает ни видеть, ни слышать, ни знать – ни его, ни его семью. И чтобы когда он, Федор, умрет, никто из них даже близко к его могиле не подходил.
О могиле это он, конечно, в сердцах загнул: в то время он был еще совершенно здоров и о смерти думать не думал… Впрочем, Марья и
Дарья, для которых Федор всегда был непререкаемым авторитетом, выслушали его молча и сочувственно – увидели, насколько глубоко оскорблен человек.
Митник, конечно, не вылезал со своим мнением – все-таки дело сугубо семейное, – но в глубине души полагал, что вся эта история с продажей дома яйца выеденного не стоит. Он отлично знал эту полусгнившую избу, это “родительское гнездо”. Единственно, о чем можно бы жалеть, – живописный сад на высоком берегу Прыжки: старые яблони (замечательная крупная антоновка, сладкая папировка), густой малинник вдоль правого забора (впрочем, к моменту продажи дома этот забор уже рухнул), смородина возле левого (тоже, казалось, вот-вот рухнет). Сам же дом – развалюха из развалюх. Пожалуй, даже хорошо, что на него покупатель нашелся… В течение двух лет, еще до того, как
Алексей с женой поселились в Слободе, Митник, приезжая в Прыж, бывало живал в пустовавшем доме – и по два-три дня, и по неделе. И к нему приходила и оставалась ночевать его тогдашняя подруга, славненькая, рыженькая, густо обсыпанная веснушками девуля, которую никто, даже и учащиеся из местного Колледжа культуры, где она преподавала сольфеджио, не звал иначе, как Мисюсь.
Митник любил вспоминать сентиментальную повесть тех своих осенних приездов. (“Где ты, Мисюсь?” Девуля вскоре затосковала в Прыже и уехала куда-то в неизвестном направлении.) Пустовавший дом каждый раз встречал его застоявшимся запахом сырости и затхлости, и надо было в любую погоду настежь распахнуть дверь и окна, принести воду из колодца, смести со стола и двух лавок и вымести в сени насыпавшуюся с потолка и со стен древесную труху. Обрывки выцветших серых обоев, объеденные мышами, он сорвал сразу, еще в свой первый приезд, и тогда же найденными в сенях полуистлевшими тряпками, в основном почему-то трикотажными голубыми майками, заткнул щели в бревенчатых стенах. В конце концов, влажной мешковиной он два раза начисто протирал пол, наливал воду в умывальник, приносил из сарая старые, сухо звенящие березовые дрова, складывал их в печи колодцем, открывал заслонку и поджигал бересту. Затопив печь, он садился за стол с книгой – читать, ждать подругу и поглядывать на огонь. Но читать он не мог: стихия огня завораживала, глаз не оторвать. Печь была хороша, прямо хоть в пробродинский музей переноси: огромная, с большим, сложно устроенным челом, с широким устьем, с полным набором ухватов и кочерег… Поскольку кроватей в доме не было, то на этой печи, на двух спальных мешках, которые Митник всегда возил с собой, они с подругой и устраивались на ночь…
К любовным похождениям Митника (о них знал весь район) Федор относился насмешливо-снисходительно. Сам он за сорок с лишним лет супружеской жизни вряд ли хотя бы раз изменил своей Гале. Впрочем…
Давно, еще в семидесятые, Митник как-то летом привез в Старобукреево двух отличных телок, молодых редакторш с телевидения. Считалось, что компания приехала познакомиться с музеем на предмет подготовки передачи, ну и отдохнуть, сходить на рыбалку, сварить ушицу на костре, переночевать в стогу. Остановились у Федора, тогда еще в старой, тесной крестьянской избе, где Пробродины прожили лет двадцать, пока не переехали в свой новый дом. Галя была где-то на юге, в санатории по путевке, сын Иван, тогда подросток, гостил у теток в Костроме… Ну, конечно, с дорожного устатку хорошо выпили, и
Митник, решив, наконец, которая из телок ему больше подходит
(вопрос, занимавший его от самой Москвы), погрузил ее в машину, и они уехали в заречные луга, где и заночевали в большом стогу. Он знал, что и вторая подруга тоже не прочь потрахаться и отлично умеет это делать, и полагал, что, оставляя ее Пробродину, поступает вполне по-товарищески… Но когда утром они вернулись, телка мирно спала в одиночестве на раскладушке. Пробродина вообще не было дома: на столе была записка, что, мол, получил телеграмму от Гали и ночью срочно уехал на мотоцикле в Прыж, на поезд, и далее – в Сочи, в санаторий.
Гостям он желает весело провести время… Словом, сбежал. От соблазна?
Однако, когда подругу разбудили и призвали к ответу, она, сладко потягиваясь, сказала, что хозяин был готов и даже делал неуклюжие попытки к ней подкатиться, но она будто бы не дала. “Он слишком мужик. От него прямо разит мужиком”, – сказала она, впрочем, не только без неприязни, но как-то мечтательно-задумчиво, с отрешенной улыбкой, словно вспоминала что-то, – и какие уж там картины возникали в ее памяти, трудно сказать. Может, Пробродин и убежал-то, ужаснувшись содеянному, – кто знает?.. Митник никогда больше не заговаривал с ним о том веселом набеге…
Федор, конечно, любил Галю, и с интимной жизнью у них было все в порядке. Митник не раз, ночуя на раскладушке в крошечном кабинетике в том старом крестьянском домишке, слышал, как за тонкой дощатой перегородкой, может быть, всего в полуметре от него, ритмично чуть поскрипывает кровать и Галя постанывает под мужем, и тот в том же ритме удовлетворенно, все быстрее, быстрее, быстрее пришептывает:
“Вот так, вот так, вот так”, – и, наконец, с тихим стоном замирает.
И знали ведь, что рядом за тонкой перегородочкой лежит гость и, возможно, не спит и все слышит. Да и сын-подросток в одной комнатенке с ними спал. Ничего, – видать, очень им хотелось, и они справедливо полагали, что все естественное не стыдно. А кто чего слышит, тому вовсе не обязательно слушать… Не это ли простодушно-безудержное желание имела в виду московская телка, когда говорила, что от Пробродина “разит мужиком”? Митник, у которого взаимоотношения с собственной женой в Москве были совсем не так просты и естественны, честно говоря, прислушиваясь в ночи, завидовал другу…
Однако в жизни Пробродина, при всей его любви к Гале, семейные радости всегда были на втором плане. Может быть, поэтому они и ограничились одним ребенком. “С детьми нянчиться некогда. Мы разок попробовали: пеленки и горшки сильно мешают наукой заниматься”, – хотя Федор всегда говорил это как бы не всерьез, словно пародировал какую-то советскую кинокомедию, Митник был совершенно уверен, что он именно так и думает. Да и Галя, слушая эти его веселые оправдания, хоть и кивала согласно, но всегда с глубоким печальным вздохом. Она, может, и хотела бы еще детей, но мужу никогда не перечила. Да Федор и не потерпел бы не только возражений, но даже и сомнений по поводу того, как и зачем организована его жизнь. “Мое дело – наука, строительство, сохранение остатков того, что было разрушено, растащено, растоптано в России за последние сто лет, – это Пробродин говорил не раз и всегда серьезно, без улыбки. – А Галя – мои крепкие тылы. Я только потому и могу продвигаться в своем деле, что знаю: когда бы я ни пришел домой, в доме будет чисто, тепло, у меня будет, что поесть, и я смогу сесть за свой письменный стол и заняться наукой. Без Гали я бы ничего в жизни не добился”.