Страница 10 из 12
Преподобный Серафим говорил по-простому, для простых людей: “Сны сбываются? А ты им не верь – и сбываться перестанут”. Правильно ведь?” (И Митник снова согласно кивнул.)
Все с облегчением приняли такое объяснение (и Лерка, прикрыв глаза и кивнув, показала Митнику, что и ей объяснение понравилось), и застолье пошло своим чередом: первым сказал свое короткое слово
Митник, потом долго говорил завуч школы, потом – директор типографии; говорили сестры-близнецы и племянники, – и все вспоминали, каким Федор Филимонович Пробродин был замечательным учителем, воспитателем, строителем, ученым, сыном, мужем, братом, дядей и т. д. Все охотно пили и ели. Лера постоянно уходила на кухню и возвращалась с каким-нибудь новым блюдом: котлеты были съедены, и она принесла грибную солянку, потом на место солянки – фаршированные перцы и что-то еще, и еще. Застольная беседа уже не обязательно была связана с Пробродиным. Заговорили о политике, о местных властях, о местных новостях. Например, племянница, жившая в Прыже, спросила игумена, как он относится к тому, что в восстановленный храм в
Новобукреевском совхозе священником назначили еврея – отца Моисея, -
“Мойшу Зильбермана”, – сказала она, подделывая еврейский акцент. “В церкви несть ни эллина, ни иудея, – миролюбиво ответил игумен. -
Отец Моисей – умный, высокообразованный священник. Он, кстати, этот храм и восстановил – от фундамента до купола”. Племянница покачала головой и брезгливо поджала губы: “Не знаю, я в ту церковь не пойду”… По видику решили прокрутить какое-то длинное, двадцатиминутное интервью Ф. Ф., записанное два года назад с экрана
(кажется, оно было по каналу “Культура”), и Митник, который сидел спиной к телевизору, должен был на эти долгие двадцать минут как-то неудобно развернуться боком. Федор Пробродин говорил, что сохранение
Отечества невозможно без сохранения памятников истории культуры… Сев опять нормально, Митник посмотрел на Жорика, его соседи по столу – взрослые внуки сестер-близнецов – чокались, выпивали, закусывали и оживленно разговаривали между собой, а тот, бедняга, сидел среди всех как-то одиноко и, кажется, даже не притронулся к еде. “Сам парень виноват, – подумал Митник. – Не следовало ему возникать со своим откровением”.
Так прошло, должно быть, часа два, и Митник, немного устав от застолья, решил, что еще минут пять, и он подойдет к Гале и тихо скажет, что ему скоро пора. Чтобы завтра днем приехать в Москву, он собирался еще сегодня, и желательно не поздно, доехать до Костромы и заночевать в гостинице. Ночевать в Прыже ему не хотелось. Месяц назад дружина отца Дмитрия устроила в центральном сквере города показательное сожжение его книги (нашумела в Москве), в которой с исчерпывающей научной аргументацией было доказано, что в ближайшие два десятилетия России не выжить без двадцати миллионов мигрантов из ближнего, а возможно, и дальнего Зарубежья. Местные бритоголовые не только книгу рвали и бросали в костер, но набили соломой чучело, нацепили на него плакатик, на котором между двух сочащихся кровью шестиконечных звезд было намалевано: “Депутат Митник – враг России”,
– и тоже сожгли. Репортажи с этого шабаша были и в некоторых московских газетах, и в Интернете, и после этого Митнику расхотелось даже и на лишние полчаса задерживаться в Прыже, не говоря уж о том, чтобы заночевать… Словом, если он хочет выспаться в Костроме, из
Старобукреева ему надо бы выехать не позже семи вечера. Ну да ведь еще и с Галей дела решить надо. Хотя бы насчет “Брокгауза” переговорить. И насчет рукописей – и с Леркой посовещаться, и с директором типографии… Ну, и, конечно, хоть чуть от выпитого отойти.
Директор типографии сидел рядом. “А что же это отец Димитрий не приехал?” – тихо спросил Митник. “Его нет в Прыже, – так же вполголоса сказал директор. – Они устроили крестный ход с молебном о спасении России – по всей государственной границе”. “Как это?” – удивился Митник. “На самолете, – сказал директор. – Над всей границей пролетят. Военные посодействовали”…
“А меня вот Бог дважды сподобил быть свидетельницей настоящего чуда,
– вдруг громко сказала Галя: видимо, она говорила о чем-то с отцом
Кириллом и в какой-то момент захотела, чтобы продолжение разговора услышали все. – И оба раза чудо явлено было через нашего с Федей друга, которого мы очень любили и который здесь у нас постоянно бывал, через молодого священника, – ему тогда двадцать пять лет было, – через отца Петра, сына Инны Александровны”, – и Галя указала на сидевшую по левую руку от нее печальную учительницу литературы, и та согласно кивнула головой: видимо, знала, о чем пойдет речь.
“На Благовещенье… В Казанской было водосвятие… – Голос у Гали сделался светлым, неожиданно звонким. – Женщины принесли свои банки с водой. Простые банки – и поллитровые, и литровые. Всего на столе было восемнадцать банок, почему-то я запомнила. Отец Петр служил молебен и стал опускать крест в воду. Опустит с молитвой, поднимет и в следующую опустит. И вижу – чудо! – в каждой банке крест остается сиять. Вот прямо отчетливо видно: в каждой-каждой серебряный крест, и не малый, в воде так колеблется. И у всех женщин такая радость на лицах. И только в одной баночке, у молодой Фимы Криворучки, – у нее еще ребеночек за год до того умер от дифтерита, поздно врачи хватились, – только у нее ничего нет. И она это видит и прямо так со слезами к отцу Петру: “Батюшка, а у меня-то почему нет?” А он так посмотрел на нее и говорит: “Как это – нет?” И смотрим, действительно, и у нее крестик сияет. И тут она так вот уцепилась за его рукав и говорит: “Батюшка, как вы это делаете?” А он освободился от нее, отстранился, словно ему больно сделали. “Я, – говорит, – ничего не знаю. Я только служил”. И ушел”.
Все молчали. Митнику хотелось спросить, долго ли видны были крестики и точно ли все их видели, но он решил, что теперь неуместно, – и тоже промолчал. Ну, чудо – и чудо. Должно же быть у Гали и у тех женщин что-то светлое в жизни.
“А в другой раз… у нас икона стала мироточить… К вечеру как-то, -
Федя что ли в Прыже был, – приходит вот Сережа (она указала на юродивого, молча евшего и пившего все два часа) и говорит: “Вас отец
Петр зовет, он в Казанской”. Я быстро собралась, прихожу, а отец
Петр стоит на коленях пред аналоем, и по лицу у него слезы текут, и, видимо, давно он тут: на полу перед ним все влажно от слез. И молча указывает мне на аналой, на икону Николая Чудотворца. А у иконы справа, ближе к нижнему углу, пятнышко чуть вспучилось, и от него тоненькая струйка миро. Этой иконе-то, наверное, лет триста, совсем темная. Федя ее у кого-то на чердаке нашел, и она до открытия монастыря в музее была – сухая-сухая… Отец Петр тяжело так поднялся с колен и говорит: “Пойдемте в Никольский храм, акафист Чудотворцу прочитаем”. А Никольский храм – огромный, главный храм в монастыре,
– снаружи-то Федя его восстановил, а внутри – не успел, и там до сих пор ничего нет, кроме птичьего помета. И вот мы заходим туда, а на улице уже сумерки, и в храме темно, акафист-то читать – ничего не видно… И вдруг из-под купола, через верхнее окно – яркий-яркий свет.
Птицы там наверху всполошились: они уж спать устроились, а тут светло сделалось, и свет – не электрический, а какой-то особенный, ярче электрического. И все нам видно прекрасно, и мы так замечательно прочитали акафист… И тут еще люди подошли: видимо,
Сережа позвал… Так вот все это было”.
Митника больше всего удивило, что Пробродин, зная, конечно, об этих чудесах (или о “чудесах” в кавычках – как угодно), никогда, ни разу, ни единым словом Митнику о них не обмолвился. Может, будучи человеком ироничным, не считал чудеса достойной темой для разговора?
Или была у него еще какая-то другая жизнь, и Митника он туда пускать не хотел?
“А где же отец Петр? Почему его-то нет с нами?” – спросил Митник, обращаясь к печальной учительнице. “А он с нами, – сказала она спокойно. – Сегодня ровно год, как он умер, и теперь он, конечно, с нами”. “Простите, ради Бога”, – растерялся Митник. “О таких людях не скажешь: умер, – промолвил игумен, – просто от нас его призвали туда. Господь рассудил, что Ему он нужнее, чем нам”. “Как и дядя