Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 73

Я выхожу на Московское шоссе, где мы снимаем дачу. Иду в сторону знаменитых царскосельских парков.В прошлые годы я любил гулять в них один, доводя чувство грусти и одиночества почти до какого-то восторга. За время недавно кончившейся войны парки одичали, заросли, стали таинственнее. Сердце мое выпрыгивало, когда вдруг, продравшись в зарослях крапивы, чертополоха, сцепившейся бузины – ясно, что тут не проходил никто много лет, – я видел вдруг потерявшуюся в высокой траве, упавшую мраморную статую, которая к тому же оказывалась женской. Она была моя – больше ничья! Я ходил на свидания к ней, скрывая эти хождения немыслимой дымовой завесой выдумок и вранья – хотя и так против моих прогулок никто не возражал, – но к ней я шел, всегда озираясь, окольными путями, от дома всегда шел в обратную сторону. Сколько страсти было тогда! Просто свернуть и пройти сто метров в том направлении, не достигнув даже ворот парка, – уже было сладкой мукой! А таких объектов у меня было несколько. Страшно волновали меня разрушенные и словно забывшие свое прошлое немые дворцы – они были сейчас ничьи, а значит – мои, и темные картины моей жизни в них (в прошлом? в будущем?) проходили в сознании, пока я глядел на руины, спрятавшись в кустах… от кого? От тех, кто мог развеять мои видения… то есть, практически, от всех.

Но то было предыдущим летом, а в это я с упорством, укрепленным неустанным решением математических задач, искал себе друга. В школе все носились толпами и невозможно было медленно выбирать – а здесь в жизнь никто не вмешивался и можно было все почувствовать самому. В таком же промокшем деревянном доме неподалеку жил Саша Никольский, сын интеллигентных родителей – наши родители нас и свели, спасая обоих от одиночества и грусти. Но от нашего соединения грусть лишь удвоилась. Вместо одной грусти в парке гуляли две. Он так же, как и я, любил стоять у разрушенных дворцов! Мы молча стояли у моего любимого дворца. Я, с отчаянием, принес его в жертву нашей дружбе – ведь нельзя же вечно жить одному! С макушки одной из колонн опасно свисала огромная глыба – было ясно, что она огромной тяжестью вот-вот придавит большое количество кустов бузины, а мы только что шли через это место! Без риска те прогулки не были бы столь остры.

– Вот бы глыба эта рухнула на весь наш класс! Никого бы не оставила!

– произнес вдруг мой спутник.

Я молчал. Хотел ли я того же самого?

– Ну и перевели бы тебя в параллельный класс! – произнес наконец я с усмешкой.

Так я сделал свой выбор. Саша вздрогнул – словно оказался рядом с гадюкой (иногда они попадались в сырых местах). То лето мы еще проходили вместе – но на будущее мы выбрали разные пути. И мы обычно молчали, думая каждый о своем. Стоит ли все снова начинать в параллельном классе? А что, разве что-нибудь достигнуто в этом? – в прогулках этих думалось хорошо. С виду – ничего не достигнуто. Но если внимательно вдуматься – есть! Например, я заметил, что один на один (когда двоих назначали дежурить) многие вели себя гораздо приятней, чем в шобле. Они, я чувствовал, ценили меня – я один отстоял право разговаривать, а не орать: иногда так хочется поговорить серьезно. Нахлынет шобла – и они опять заорут. Но наша

"тайна на двоих" не исчезнет уже и когда-нибудь победит! И все перевернется вверх ногами! А точнее – вверх головой. Все скажут то, что давно тайно думают: своя жизнь важней шоблы! Макаров, в панике, заорет – но все повернутся к нему спиной и разойдутся. Моя победа близка!

У Саши Никольского была странная забава – "мочить трусы". Он заходил в пруд, медленно и осторожно. То была своего рода ювелирная работа – чтобы не было ни малейшей волны. И замочив тонкую ровную каемку трусов, он так же медленно и бережно, словно нес драгоценное питье, выходил обратно. И лишь на берегу предавался ликованию.

– Видел? – показывал он мне. – Так я еще никогда не мочил!

Чем тоньше была полоска – тем больше, по установленным им понятиям, успех. Бесконечное, захватывающее дух, приближение к нулю. Но – не нуль! Тончайшая грань! Я прилежно кивал, восхищался. И не уклонялся от тех странных прогулок, почему-то считая их своим долгом. И тоже мочил трусы, оттеняя своей торопливой бездарностью его ювелирный талант. Однажды я ступил в яму и чуть не утонул – помню отчаянные мои всхлипывания, попытки глотнуть воздуха, когда я как-то выкарабкивался на поверхность (плавать я не умел). И снова надолго – навсегда? – серая вода со странно переломленными солнечными лучами.

Не помню, как я вылез, дышал на траве. И осознавал с отчаянием (хотя еще и без ясных слов), что это еще лишь начало моей странной судьбы

– отвечать за странности других людей! Ценил ли он мою поддержку – или, наслаждаясь моим услужливым несовершенством, еще сильней возносился и замыкался? Этого уже не узнать. То лето кончилось, а следующее уже оказалось совсем другим. Кем, интересно, он стал?

Заинтересовал ли еще кого-нибудь своей странностью, кроме меня, или я остался первым и последним, перед кем он открылся и кто так внимательно смотрел на него?

То лето кончилось, растаяло, больше не вернулось, и странного своего спутника я не видел больше никогда.

Вернувшись, я сразу ощутил поддержку родных стен, почувствовал, как я привык к городу и двору – это уже мое, надежное.

Я уже кожей чувствовал и любил жар нагретых кирпичей высокой стены двора, предчувствовал – и наслаждался переходом с нагретого двора под сырую, прохладную заплесневелую арку. Я хозяин, владелец этого!

А друзья? Слушатели? Слушателями я их, понятно, не называл даже в мыслях. Просто чувствовал, что они нужны мне, чтобы я не провалился снова в одиночество и тоску. Когда чего-то страстно жаждешь – все образуется!

К счастью, компания сверстников нашего двора отнюдь не повторяла наш полудикий класс. В нашем дворе дома № 7 по Саперному переулку собирались в основном дети научных сотрудников Всесоюзного института растениеводства – то была отнюдь не обычная уличная компания. Хотя возглавлял тогда нас сын дворничихи Юра Петров – но какая это была дворничиха, и какой Юра!

С ребятами нашего двора я схожусь чуть легче, чем с дикими одноклассниками, – хотя и тут приходится заниматься не своим, а тем, что принято. Помню самый большой в те годы праздник – седьмое ноября, день Октябрьской революции, холодное солнечное утро. На тарелке передо мной – мягкая буженина, сделанная бабушкой. Вдруг рябой светлый зайчик со скоростью, недоступной материальным предметам, проскальзывает через комнату, потом возвращается, дрожит на потолке. Это – меня зовут! – радостно понимаю я. Подскакиваю к окну. На другой, солнечной стороне улицы стоят мои друзья.

Снисходительно-добродушно щурится Юра Петров, исключительно по случаю праздника взявший в руку такой несерьезный предмет, как зеркальце, и занявшийся пусканием зайчиков. Но – праздник, что делать?! – говорит его улыбка.

Крикнув что-то радостное бабушке в кухню, я выскакиваю за дверь.

Через холодный мраморный подъезд выбегаю на пригретую солнцем улицу.

Улыбающиеся ребята приближаются ко мне. По случаю праздника нам предстоит увлекательный и рискованный поход. И благодаря Юре, его спокойному и уверенному стремлению к справедливости и добру, ребята не забыли про меня, как это было в предыдущие годы, а вызвали и берут с собой!

Мы выворачиваем с переулка, идем в сторону Невского. Я гляжу, как вымыты, причесаны, аккуратно одеты ребята – это в честь Юры Петрова, являющего пример! Мы на ходу теснимся к нему поближе, доставая ему примерно до локтя.

Я взволнованно думаю – что сделать, сказать, как отличиться? Такой яркий запоминающийся день, когда мы все вместе, повторится не скоро, и нельзя его упустить – так всю жизнь упустишь! Взгляд мой блуждает по улице, останавливается на большом застекленном щите объявлений.

Какой-то вуз проводит "День открытых дверей" и извещает об этом.

– День… отрытых зверей! – громко (чтобы Юра меня услышал), кивая на щит (чтобы он меня понял), восклицаю я.