Страница 8 из 13
Я ухожу, а снег скрипит, и остаются следы.
НА ДЕРЕВНЮ К ДЕДУШКЕ
До сих пор никак не вспомню, как назывались эти цветы. Нет, вру. Вспомнил. “Луговая герань” они назывались. Ядовито-синие, они встретили меня на обочине своими кокетливо-припорошенными пылью лепестками, которые распахнуты во все стороны света. Сколько же сторон света у цветов? У каждого цветка свое количество. Вот, например, сиреневым лепесткам можно сказать, как и полагается: “А пошли вы на все четыре стороны!” А на сколько сторон света послать ромашку с ее извечным: “Любит, не любит?” Ну, это уже другой вопрос.
А сначала была машина, вся желтая, приземистая и какая-то придорожно-луговая, как герань, может, оттого, что припорошенная пылью, а может, от распахнутости полей вокруг и бесшабашности дорог – колдобина на колдобине. Машина называлась странным словом на буковку “б”. Я так решил, потому что шофер наиболее часто употреблял это слово перед очередным броском в очередную колдобину. И когда машина нас бросила посреди дороги и поехала колдыбаться дальше, я так и сказал тете с чувством первооткрывателя посреди непознанных равнин: “От нас б… уехала”. Тетя почему-то страшно возмутилась и непонятно о чем закричала.
Но не слушал я причитаний. Сраженный поднебесной красотой герани, я терзал нежные цветы, присоединяя стебель за стеблем к жадной до цветочных объятий груди. В обнимку с букетом шагал я на деревню к дедушке. Никогда до этого его не видал и хотел одарить красотой, но только показать, только поделиться, только представиться ею, а оставить для мамы. И терзал больную тетку, полурасплавившуюся от жары, извечным своим: когда мы вернемся, когда я снова увижу маму? И доживут ли цветы до этих времен?
Нас встретили куры, они домовито рылись в земле и кудахтали, еще хотелось про них сказать, что они доморощенные. Такие вот куры. И был, конечно, дом, а в доме, как полагается,- домовой. Он вылетел откуда-то, чуть ли не из трубы, ринулся к ногам тетушки и запричитал, припав к стопам, умильно разглядывая носки ее туфель: “Невестушка моя, невеста!” Так и стоял на четвереньках, косматый, страховидный, а за поясом – кнут. Тетя тихонечко заверещала.
Из распахнутой двери величественно вынесла себя дородная женщина. “Не пугайтесь, Лиля, это наш пастушок, дурачок деревенский, он всех женщин за своих невест считает”,- прочревовещала дородная женщина. В ответ жалкое блеяние тети: “Что вы, Ангелина Степановна, я и не пугаюсь. Здравствуйте”.- “Ну здравствуй, здравствуй”. В упор обчмоканная раскатистыми поцелуями, тетя еще больше сжалась и побледнела. “А где же папа?”
Я усиленно моргал и соображал бойкими мозгами шестилетнего вундеркинда: “Ага, значит, эта мощная женщина, Ангелина Степановна, та самая семнадцатилетняя комсомольская активистка, к которой ушел мой дедушка от моей бабушки, оставив ее с двумя маленькими дочками. Нет, что-то не похожа. Про нее говорили тогда на кухне бабуля с мамулей?”
Появился дед. “Здорово, внук!” – поднял меня на руки, я выронил цветы. Да, именно такой он и был: широкий, разлапистый, оправдывающий прозвание свое: Михаил Косолапов. “Знаешь ли, куда ты прибыл?” – интересовался дед. “Ой, дедушка, цветы”. Дед гнул свое: “В самые что ни на есть есенинские места, Рязанщина, мать ее! Во! Знаешь Есенина?” Я усиленно закивал головой, тетя меня всего уже обчитала с головы до ног стихами Сергея Александровича, и это был любимый поэт, только уж больно жалостливый и распахнутый, и плакать хотелось, и стыдно было. Неожиданно для себя я выдал: “Эти волосы взял я у ржи, если хочешь, над ними поржи”. Дед залился тонким колокольчиком и посмотрел на меня пристально. Волосы у нас обоих были пышные, вьющиеся, светло-русые. “Дедушка, цветы”,- талдычил я свое. “Ладно, ладно, поставим их в банку, если уж они тебе глянулись, у нас этой дряни полно растет”,- косолаписто махнул рукой дед.
А потом начались родные места. Я чувствовал, я давно жаждал их обрести, я натыкался на предметы своей мечты, полусна, детского послеродового лепета. Голос крови выводил меня, мальчика, из асфальтового мира на разухабистую, съехавшую набок собачью конуру, где обитал великолепно-лохматый Цыган, и домовитые кольца его шерсти были взрощены этим домом, старым, родовым, разлапистым, косолапым. Я видел этот дом в своих снах, стоящий особняком, на холме, весь в деревьях, усадебно-вознесенный над селом, во всех смыслах он был особняком. Здесь жили дикие люди, непохожие на других,- Косолаповы и норов имели крутой, независимый. Потом пошла сладким соком вишневая смола, очень красивая и неожиданная. Было открытие старой кузни, дуплистых яблонь, ровесниц деда. Поразил укроп и в самое сердце – баран. Когда я попытался расширить границы этого мира, он загнал меня снова за калитку, одновременно загнав мое сердце в пятки, под землю, родную землю Рязанщины, где мои прадеды не боялись ни торков, ни берендеев, ни мещеры, ни монголов, а баранов резали стадами на празднествах диких в честь достославных побед.
А внизу пласталось село, расползались, как казаки-пластуны, приземистые домишки, затаившись в преддверии Дикого Поля. И сама дверь эта зияла безверхним неограниченным небом, “высасывающим” глаза до беспамятства. Я стоял, и терял, и вновь обретал память, голова шла кругом от неба и от беспредела когда-то дикого Поля. (В свои шесть лет я читал и премного был начитан по истории отечества, знал все войны, конфликты наперечет, сейчас, на родине деда, для меня оживала история, обретая кровь, плоть и почву.)
За завтраком мне в тарелке с молочной лапшой попалась пенка, а я страсть как не любил пенки снимать и, поперхнувшись, выдавил молочный сгусток из себя обратно в тарелку. Дед скривился – плевать в тарелку?! Ангелина Степановна была сурова и непреклонна: “Ну и что? Ребенок. И потом, не в твою же тарелку он плюнул, в свою!”
И был бесконечный день детства. День деревенской воли. Друг Витька, на год старше, неспешный, рассудительный, не по-городскому мудрый. Мы сидели в каком-то овине, жевали сушки, подошла Витькина бабка. “Крошки стряхни”,- одними губами прошелестел Витька. Я ничего не понял. Он мне потом обстоятельно разъяснил, что сушки эти из бабкиных запасов на случай войны, запасы огромны, чего там только нет, но все равно бабка ругаться будет и примерно такими словами: “У, ироды, для вас же стараюсь, жмых с лебедой, если что, жевать будете, ни сухарика вам не дам”. На самом деле бабка добрая. Витька подарил мне замечательный складной ножик, первый в моей жизни. Я ощутил себя мужчиной, как же – при оружии. Но тут ко мне привязалась зловредная собачонка, я от нее дунул с воплями через всю деревню. Витька спас меня, отогнал собаку и объяснил, что псине никогда не надо свой страх выказывать, она от этого пуще звереет, а тем более бегать от нее не след, стоять на своем – ни шагу назад, и все дела!
Нас катал на тарантасе милиционер Кузовкин. Сказал, что раньше на тарантасе был пулемет, из него сначала белогвардейцы расстреливали красноармейцев, а потом наоборот, а после этого тачанка конвоировала кулаков и подкулачников при выселении “вышеуказанных” в Сибирь.
Ходили на конюшню. Дергали лошадь за хвост. Она нас почему-то лягать не стала. Мы немножко подумали, постояли, нам стало неинтересно, и мы ушли.
Пастушок-дурачок катал меня на коне. Он посадил меня впереди седла, прямо на хребетину конскую, и копыта засверкали в бешеном аллюре. Мы, как в сказке, понеслись через два оврага, было очень здорово, ветер свистел в ушах, но слишком больно было вот так, без смягчающего все толчки и удары седла .
Я захныкал и был ссажен с коня.
Во время обеда дед произнес с ехидной ухмылкой, прервав застольную беседу: “Да это-то все понятно, непонятно только: от кого дочка у Терешковой?” “Как от кого? – Я был поражен до глубины души.- От Гагарина!” Дед сначала заквакал в кулак, потом захрюкал слезливо, затем его громово раскатило на всю кухню хохотом. “Ну спасибо, внук, ну разъяснил,- промокал дед слезы здоровенным платком.- Да-а”,- качал он головой. Я же пребывал в полнейшем недоумении. Чего тут смешного? Гагарин – первый космонавт, Терешкова – первая женщина-космонавт, несомненно, они муж и жена, следовательно, и дети у них общие, чего ж тут непонятного?