Страница 30 из 31
– Атэкудэбэгэдэ?!.
– Извини, Костя, не заметил, – как можно более дружелюбно ответил я, но он не принял моей руки:
– Атэкудэбэгэдэ?!.
Он был в таком градусе, когда сохраняются лишь простейшие чувства вроде чувства собственного достоинства. Особенно воспаленного у тех, у кого нет других достоинств.
Он теперь и трезвый изъяснялся веско и лаконично, будто с капитанского мостика.
– К ноге! Я кому сказал – к ноге!! Ты меня знаешь – я по два раза повторять не люблю!!! – гремел он на своего Бобика, пробиравшегося вдоль стеночки с поджатым хвостиком.
В той же лаконически-грозной манере он обращался и с Жоркой:
“Георгий!” – а Насте вообще лишь что-то отрывисто бросал через плечо, гордо вышагивая впереди по скрипучему либо раскисшему снегу.
Более всего повредило ему то, что из-за его престижного недомогания его назначили /комендантом/ десятка домов по односторонней улице
Рылеева.
В чем заключались его комендантские обязанности, одному господу ведомо, – главное, вместо ватника он облачился в коричневое бобриковое пальто, подернутое диким седым волосом, а вместо робы – в мешковатый пиджак, из нагрудного кармана которого, словно газыри, щетинились шариковые ручки всех цветов радуги. Получить какую бы то ни было справку с тех пор сделалось решительно невозможно: “У меня есть приемные часы. Все. Точка. Разговор окончен”.
Трезвым его с тех пор никто не видел, но и напивался по-настоящему теперь он только к вечеру, когда уже мог оставить свой комендантский мостик. Он пребывал в отключке и в тот переходящий в ночь вечер, когда слезливым ураганом на их бетонное крыльцо повалило старую березу. Как-то очень слаженно мы с Настей распиливали эти дармовые дрова под театральные завывания ветра, не вполне отличая друг друга от обезумевших теней, расшвыриваемых во все стороны фонарем, готовым вот-вот оторваться и улететь. Настя дивилась, как это я, такой городской и культурный, орудую топором не хуже лесоруба, и Жорка ко мне прямо-таки ластился, укрываясь за моей спиной от ветра. Ветер и впрямь валил с ног, стоило нам распрямиться, – в какой-то миг мне даже пришлось поддержать Настю под руку. И вдруг она прижала мою руку к себе – изо всех сил… Я сделал вид, будто не заметил, и потихоньку начал высвобождаться. И она не стала противиться – сразу все поняла.
Но не мог же я вечно держать ее под руку?!.
Зато когда она отправила Жорку спать, я пригласил ее к себе выпить чаю, иначе получалось как-то слишком уж практично: сделали дело – и дружбе конец. После нашего аврала она без колебаний обращалась ко мне на “ты” и не позволяла за собой ухаживать – сама заваривала, сама разливала, сбивая с толку мой классифицирующий аппарат: мадонна
Эль Греко в рылеевской хабэшной униформе, заправленной в резиновые сапоги, исполняет роль заботливой хозяйки.
А когда чай и обсуждение наших производственных успехов иссякли, из обветренной и чайной раскраснелости она вдруг вернулась к своему обычному бледному обличью, лишь с парой-тройкой блуждающих розовых пятнышек.
– Скажи, а в Ленинграде я могла бы работу найти? А то живем здесь в болоте, как лягушки…
Я не стал скрывать, что возле нашей общаги располагался какой-то промышленный сарай, которому постоянно требовались таинственные галтовщицы и каландровщицы.
– А с Жоркой мне площадь дадут, не знаешь? – В ее голосе прозвучала жалобная нотка. – Я бы могла к тебе в гости заходить…
– Ну конечно! – Я изобразил повышенную готовность. – Но там же придется все с начала обустраивать, а здесь все налажено – крыша над головой…
Муж, хотел прибавить я, но не хватило совести. Однако она бросила на меня такой раненый взгляд, как будто хотела сказать…
Не знаю, что она хотела сказать, но бледное ее личико и поныне стоит у меня перед глазами. И повторяет мне уже четвертый десяток лет:
“По-твоему, только тебе нужна какая-то захватывающая, значительная жизнь? А с меня довольно крыши над головой да идиота супружника?
Телевизора да гулянок? Я, значит, по-твоему, и не человек вовсе?”
– Ладно, пойду храп слушать, – безнадежно поднялась она.
– Жорка, наверно, беспокоится… – промямлил я.
– Ты его сильней меня любишь, я гляжу… – замкнуто усмехнулась она, но когда я помогал ей надеть ее неизменный ватничек, она вдруг прильнула ко мне спиной и замерла… А потом вышла не прощаясь.
Назавтра же этот самый ватничек, расхристанный, мотался на ней серыми обрезанными крыльями, когда она раньше времени, засветло, пьяная в хламину, возвращалась с подсыпки, оскользаясь по набрякшему влагой снегу, – дело шло к весне.
– Мам, конфет принесла? – бросился ей навстречу Жорка.
Каких еще конфет, к такой-то и такой-то матери, огрызнулась она – и тут мы столкнулись, я не успел отступить. Она уставилась в меня мутными голубыми глазами и, прежде чем я успел ее обойти, отбацала передо мною чечетку, расшлепывая раскисший снег резиновыми сапогами:
Что ж вы, девки, не поете?
Я, старуха, все пою!
Что ж вы, девки, не даете?
Я, старуха, всем даю!
– Опять?!. – подернутый седым по бурому ангелом-мстителем пал с неба
Костя, и Настя тут же съежилась и поникла наказанной собачонкой, выпоротым Бобиком.
Хозяин рванул ее за рукав, наполовину стащив с нее расстегнутый ватник, и я с предельной мягкостью придержал супруга и повелителя за локоть: брось, мол, ты же мужик, она же все-таки женщина…
– А она сама знает, что напаскудничала! – Костя торжествующе уставил в меня такой же мутный взор. – Знает, чье мясо съела! Хочешь, она при всех мне будет х… сосать?!. Будешь?!.
Он обвел торжествующим взглядом публику, начавшую проступать у дверей и сараев.
– Буду, буду… – покорно кивала Настя и сделала попытку упасть перед ним на колени. – А он пускай смотрит!
Я повернулся и ушел к себе в заоблачную келью. И первой же дрезиной уехал на Станцию в соседстве с полутораметровым конусом щебенки и стопкой великолепно пропитанных креозотом новеньких шпал. На подходе были весенние каникулы, и я мог совсем уже не беспокоиться, что меня хватятся.
Я отлично провел время, шатаясь по друзьям и подругам, однако мысль о том, как я встречусь с Настей, все три недели неумолчно скреблась на донышке души.
Однако встречаться не пришлось – я поспел как раз к похоронам.
Мне рассказали, что с того дня Настя будто с цепи сорвалась: каждый день гулянки – где попало, с кем попало… Хотя в разгар веселья вдруг могла от пляски кинуться к рыданиям, – это не она плачет, это вино в ней плачет, злословили бабы, согласные прощать разгул только мужикам.
Затем являлся ангел-мститель, тычками гнал ее домой, награждал парой-тройкой новых фингалов, а под конец выбил два передних зуба. И все равно – в желто-зеленых пятнах, шепелявая, прямо с подсыпки, она каждый раз ухитрялась ускользнуть на новую гулянку – этого добра у нас на улице Рылеева всегда хватало.
Но что еще хуже – под занавес она спуталась с обрюзгшим красавчиком
Серегой, рылеевским Аленом Делоном: видели, как она, оскользаясь и спотыкаясь, от него выходила. За полночь, но наш желтый дом никогда полностью не смыкал глаз. Тем более, что по нужде приходилось бегать на улицу.
В тот роковой вечер, или это уже была ночь, не знаю, наш рылеевский
Отелло и застал их за полбанкой. Сорвал со стула, потащил…
Я потом Серегу спрашивал, почему он не вступился, – как почему,
Костя был в своем праве: чего она за полбанкой с чужим мужиком сидит?.. “Так с тобой же и сидит?” – “Какая разница – с мужиком же!
Я ж не знал, что так выйдет, а она мне, вообще-то, и самому остоп…ла. Ну, поддали, ну, перепихнулись – и хватит, по утрянке же на подсыпку!.. А она начинает то слезы разводить, то прибираться…
Вон веник мне этот принесла, все забываю на помойку выкинуть”, -
Серега показал на горшок с геранью, точно такой же, как у меня, и тоже уже увядшей. “Сколько ей лет-то хоть было?” – “Откуда я знаю, х… ровесника не ищет. Должна была соображать…”