Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 9



В избе терпко пахло остывающим воском, сквозь щели в окнах струилась настоянная на сосновой хвое прохлада, по углам еще шныряли отважные кладбищенские мыши.

– На кого же она это хозяйство бросит, когда в свою Палестину уедет?

На тебя?

– Пока Элишева никуда не едет. К тому же ее крепко огорчил Арон.

– А он что – против?

– Не он, а новые власти. Они против Палестины.

– Почему?

– Сейчас за границу никого не пускают. Ни евреев, ни литовцев. Ловят и сажают в кутузку. Но Элишева говорит, что все равно отсюда вырвется… ни за что не останется…

– Чем же ей Мишкине не по нраву? Тут ее родные, друзья и ты… – У

Дануты-Гадассы перехватило дыхание. – Тут под елью лежит ее мама

Пнина, к которой она уже давненько не приходила… И что же она надеется там получить взамен?

Ее вопросы утомили Иакова, он замолчал и, чтобы не заснуть за столом, принялся смотреть на таявший в небе серебряный ломоть месяца и думать о том, что на стыке ночи и дня все одиноки – и люди, и звери, и даже степенное, выкатывающееся из-за горизонта солнце.

– Что, спрашиваю, получит взамен? Басурманов вместо литовцев и таких же евреев, как в нашем местечке. – ответила за Иакова

Данута-Гадасса. – Других евреев Господь на свете не высеял. Все из одного лукошка. И коровы повсюду с тем же выменем, и куры так же кудахчут. Нашла бы Элишева себе парня и распрощалась бы со своими дурацкими фантазиями. По-твоему, для женщины что важней – страна или любовь?

Иаков опешил. Поди знай, что для женщины важней.

– Ну, конечно же, любовь, – сказала Данута-Гадасса. – Любовь – единственная страна, в которой женщина и счастливая раба, и полновластная царица. Если бы мне, Иаков, предложили сегодня на выбор страну или любовь, я бы без всяких колебаний выбрала… сам знаешь что…

Она ворошила слова, как угли, желая ярче раздуть их пламень.

– Важно и то, и другое, наверное, – обронил Иаков и зевнул. Ему хотелось, чтобы мать без всяких высокопарностей и заклинаний, без вывертов и недомолвок наконец-то отважилась заговорить о том, что ее больше всего заботит, ведь Иаков – не маленький мальчик, ему нечего объяснять, из-за чего она не спит ночами, сидит недовольная за столом, как у гроба, впившись горячечным взглядом в оплывающую свечу на столе и, осуждая его за эти долгие отлучки из дому, гадает, останется ли он с ней или изменит, покинет кладбище и помчится вслед за Элишевой туда, куда та его только поманит.

– На кладбище тоже кто-то должен жить, – выдохнула Данута-Гадасса.

– Должен, – согласился Иаков, превозмогая дремоту. – Без присмотра мертвых оставляют только негодяи.

– Вот бы ты с Элишевой вдвоем и присматривал. В Палестине могильщиков и без тебя полно, а нам, случись что, где нового взять?

Мыши совсем обнаглели – обнюхивали под столом тяжелые ботинки Иакова и из прилипшего к ним конского помета выедали овсинки.

– Рано ты нас женишь, мама… И вообще не об этом сейчас думать надо.

Не об этом.

– А о чем?

– О немцах, например.



– О немцах?

– Что, если этот хозяин хутора Ломсаргис прав и немцы скоро сюда придут? Что тогда будет?

– С кем?

– Со мной. С той же Элишевой. Тебе бояться нечего – ты для немцев не еврейка.

– Не придут, – не очень уверенно пробормотала Данута-Гадасса.

– Ну русские же пришли… Сильному не укажешь, куда и к какому соседу путь держать.

Он встал из-за стола и, не сказав больше ни слова, нырнул в темноту.

Данута-Гадасса взяла в руки огарок свечи и стала заскорузлыми пальцами выпрямлять поникший фитилек, сетуя на то, что из-за ее усталости и раздражения разговор принял не тот оборот, на который она рассчитывала, и только еще больше взбаламутил и без того неспокойную душу.

В канун праздника Ивана Купалы, выпадающего на середину июня, преставился лавочник Хацкель Брегман по прозвищу “Еврейские новости”. Всю половину сорок первого года в местечке не было, хвала

Вседержителю, похорон, назло врагам евреи не умирали, и вдруг на тебе – в мир иной отправился знаменитый на всю Жемайтию Хацкель

Брегман, который чем бы в своей лавке не торговал, впридачу к купленному товару всегда присовокуплял полный набор мировых и местных новостей, правдивых и неправдивых, свежих и, пусть его

Господь не судит за это строго, с душком плесени или нафталина.

Хвастаясь знанием шести языков, он извлекал их из своего старого, трескучего приемника “Филипс” и из газет, присылаемых ему якобы парижскими и лондонскими, варшавскими и даже нью-йоркскими племянниками в конвертах со штемпелями и редкими и дорогими марками, которые Брегман в своей лавке на рыночной площади время от времени горделиво демонстрировал всем желающим. “Филипс” “Филипсом”, племянники племянниками, но большинство реляций Хацкель производил сам, стоя целыми днями за прилавком.

– В нынешнем мире можно обойтись без хлеба с маслом, без фаршированной рыбы в субботу, но без фаршированных сюрпризами и сенсациями новостей жить невозможно. Нормальный человек встает, высовывает в окно голову, и первое, о чем он спрашивает Господа

Бога, – это “вос херт зих?” – “что слышно?” или на языке наших праотцов “ма нишма?”, и терпеливо ждет, что ему Всевышний ответит.

Жители Мишкине не очень ломали голову над тем, привирает ли Хацкель

Брегман или говорит правду. Им было все равно. Вранье и правда скрашивали однообразные будни, веселили или печалили, возмущали или радовали, но все без исключения были благодарны Брегману за то, что он помогает им разогнать в жилах стынущую от скуки и однообразия кровь. Бывало, назавтра Хацкель с виноватой улыбкой опровергал свои собственные новости.

– Идн! Евреи! Я вынужден перед вами извиниться: дать опровержение моей вчерашней информации из Берлина, будто у Гитлера обнаружена скоротечная чахотка. К великому сожалению, пока что у него, прошу прощения за грубость, только обыкновенная дрисня. И еще одну промашку я нечаянно допустил. Оказывается, сын Черчилля Рандольф женился не на еврейке, а на итальянке.

Не все благоволили к Хацкелю Брегману и его “еврейским новостям”.

Старые власти не чинили Хацкелю Брегману никаких препятствий – евреи на то и евреи, чтобы не закрывать рот и перемывать друг другу и всему миру косточки. Но после того как к кормилу пришли голодранцы, распространителя слухов Брегмана пригласили на беседу в какой-то волостной комитет и велели, чтобы он перестал распространять среди народа враждебную пропаганду. К счастью или к несчастью Хацкеля, он притворялся, что не понимает значения этого слова, и продолжал, как прежде, сочинять для своих покупателей в соответствии с их вкусами и наклонностями новости в основном о новом Амане – Гитлере, поклявшемся уничтожить весь еврейский народ. И тут его снова вызвали в присутственное место, но на сей раз не в гражданский комитет, а в отделение милиции к строгому русскому начальнику, который по-военному кратко и доходчиво объяснил ему, что Гитлера строго-настрого запрещается поносить по-русски, по-литовски и на вашем, товарищ Хацкель, языке и что, дескать, он, Гитлер, примите, пожалуйста, к сведению, вовсе не враг Советского Союза, а друг, о чем свидетельствует и заключенный с ним два года тому назад мирный договор, ну а о друзьях, как всем известно, отзываются только с глубоким почтением.

– Поняли, товарищ Брегман?

– Понял.

– Вот и хорошо, – похвалил его русский начальник. – Надеюсь, больше вы своими сообщениями не станете вводить в заблуждение общественность и избавите нас от применения к вам неприятных мер пресечения – таких, как конфискация вашего “Филипса”, или закрытие вашей лавочки.

После визита к русскому начальнику в жизни Хацкеля Брегмана многое изменилось – испарились парижские и варшавские, лондонские и нью-йоркские племянники, кончились конверты с заморскими штемпелями и дорогими редкими марками; в прославленном “Филипсе” ни с того, ни с сего перегорели лампы; перестали поступать в продажу и все колониальные товары – цейлонский чай, марокканские финики, индийские ткани. Хацкель пал духом, замкнулся, ожесточился, весь ссохся, стал крепко хворать. Обеспокоенные отсутствием новостей земляки старались подбодрить его – кто обещал отвезти онемевший “Филиппс” в Каунас, к мастеру, который чуть ли не задарма починит приемник, кто в шутку ручался, что за любую хорошую новость будет платить не меньше, чем за марокканские финики, а кто тайком почем зря честил новое начальство, повинное в том, что и лампы перегорели, и цейлонского чая не стало, и Хацкель Брегман занемог.