Страница 8 из 53
– Что такое?! а? – строго спросила разносчица.
Мужичок пожал плечами, встал и, смущенно улыбаясь, пошел прочь. Его проводили взглядами – и снова загудели. Разносчица принялась убирать со столика, бесстрастно стирая кровь грязной тряпкой.
Зимборов нахмурился. Он не любил эти заведения. И спустился в подвал только по настоянию друга. Он взглянул на Охлопкова сурово.
– Ты уже что-нибудь придумал? – спросил он.
– Нет, – ответил Охлопков. – Пока присматриваюсь. Вот у Севы побывал… Хотя возможен и другой взгляд на него?
Зимборов сделал нетерпеливый жест.
– А на твой взгляд?
– Ну, может, это что-то вроде насморка.
– Так ты не познакомился с его женой?
– Нет.
– Сева влип всерьез и надолго.
– Ты думаешь, мы спасемся?
– Я в себе уверен.
Охлопков поводил головой из стороны в сторону, поднял руку, как будто кого-то приветствуя или собираясь произнести клятву. Зимборов смотрел удивленно.
– А я нет, – сказал Охлопков. – Ни в чем не уверен.
Он снова поднял руку.
– Я пас, – сказал Зимборов, думая, что он подзывает разносчицу.
– Да нет, я пытаюсь определить, где мы. – Охлопков кивнул на выпуклый бок самовара, отражавший маленькие столики вдоль стен и большие столы на несколько человек, светильники, – большие столы казались чрезвычайно длинными, у людей плечи были смехотворно узки, головы – крошечны, они поднимали громадные бокалы; голоса их тоже были искажены, словно и на звуки воздействовало искривленное пространство, – как на лучи вблизи больших масс, по умозаключению
Эйнштейна. Это было гениальное предположение, и оно в дальнейшем подтвердилось наблюдениями астрономов: луч звезды ломался, проходя возле больших масс, и геометрия пространства там была неевклидова…
Впрочем, какое это имеет отношение к подвалу? Охлопков потер лоб.
– У меня такое впечатление, – сказал он, – что я что-то забыл. И не могу вспомнить.
Зимборов кивнул.
– Это бывает после армии.
Охлопков вздохнул, заглянув в пустой глиняный кувшин. Зимборов выставил ладонь.
– Нет, все, хватит. Пойдем.
Они поднялись в осенний сырой почерневший город, вдохнули прохладный воздух, – впрочем, тут же закурили.
– Я знал, ничего хорошего там не увидишь, – проворчал Зимборов, – маются монстры… подсознания.
– А, и значит, можно говорить о сознании города? Глинска? – подхватил Охлопков. – За этим ты охотишься?
Зимборов промолчал.
– Добычу надо гнать по линиям, – напомнил Охлопков. – Спланируем?
Зимборов покачал головой:
– Не получится.
Да, слишком они огрузнели. И планировать можно только на трезвую голову.
Еще в школьные времена они переиначили фланёра – парижского пешехода-созерцателя – в глинского планёра. У французов это была целая наука, точнее, искусство: шагать, перемещаться по улицам
Парижа особенным образом. Известным фланёром был Бодлер. Бальзак просиживал в Люксембургском саду часами, изучая походку горожан.
Фланёр должен был шагать неспешно, плавно-развинченно, с гордой независимостью неся голову, в безупречной одежде, в штиблетах, начищенных шампанским. Они это поняли так: фланировать – это не просто идти по улице, быстро, деловито шагать или, наоборот, разомлело прогуливаться, – а слегка парить, вдохновенно скользить
(как на лыжах или коньках) по особенным маршрутам, линиям города.
Этому ощущению – парения – очень помогала высоко задранная голова: надо было смотреть на крыши или верхние этажи домов; а дома, к счастью, в Глинске, в Старом городе, не лезли в небо, и можно было рассмотреть фронтоны с тяжеловесной лепниной сталинских зданий, антенны и выходы с чердаков, напоминающие суфлерские будки, башенки и различные архитектурные украшения – как, например, фантастические белоснежные “самовары” или “яйца в чашечках”, венчающие крышу Дома книги – числом более сорока; если немного подняться по улице и оглянуться, то “сорок самоваров” окажутся на одном уровне с куполами, золотыми луковками и крестами стоящего ниже собора, что поневоле наводит зрителя на сопоставления и размышления о знаках и символах архитектуры. Планёрам разгадать сорок знаков Дома книги никак не удавалось. Что они выражают? А плоские крыши и бесконечные бетонные ущелья новых микрорайонов еще любопытнее: никаких загадок, все просто и доступно: машины для жилья.
Планёры штиблеты шампанским не чистили; венгерское красное шампанское они предпочитали пить: на башнях крепости, если был повод
(пустую посуду, окурки уносили с собой, до ближайшей урны).
Одевались они как придется. Не в этом был шик. Главное – держаться с достоинством, лелеять небанальные помыслы – и вдруг на повороте, за углом, поймать линию, почувствовать, как грудь пронзает нечто и там проворачивается золотой клубок и начинает тихонько разматываться, и тебя ведет, ты слепо идешь, как будто за поводырем, не обращая внимания на какие-то мелочи, – немного замешкаешься, задумаешься, где свернуть, идти туда-то или туда, – и это оборвется: надо идти не раздумывая, в пойманном ритме золотого клубка, да, в особом времени, явно не совпадающем с движением стрелок на больших круглых городских часах на перекрестке двух главных улиц: Ленина и Советской… впрочем, у планёров была своя топонимика, старорежимная, и эти улицы назывались иначе: Почтовая и Молоховская, – и если возникает ощущение странности этого места под небом на холмах, застроенных домами, башнями, церквами, если взгляду, брошенному в знакомую арку, неожиданно открывается какой-то новый вид, если появляется уверенность, что каждый шаг приближает к городу настоящему, к позвоночнику города, к его ребрам и черепу, осыпанному кирпичной крошкой и древней известью, пробитому пустившими ростки дубовыми сваями, – если все так, ты на линии, и ветер, наполнивший город, раздувает куртку в твоей руке и гонит облака в синие окна, морщинит зеленые лица деревьев, срывается с мостов и упруго бьет чайку, рассыпает солнечную зыбь по воде… Прекращается это внезапно и ошеломляет, пожалуй, сильнее, чем начало: тут-то и понимаешь, что планировал. Наверное, также ошарашивает смерть. Но планёр жив. И только он знает, каким может быть город, обычный путь по знакомым улицам. Хочется повторить. Но усилия ни к чему не приводят. Для планирования необходимо совпадение многого. Планирование случайно. К нему можно готовиться, но его нельзя вызвать. Тем более каким-то химическим способом. Планёр трезв, здоров, он глубоко дышит. Одет необременительно. В кармане мелочь. Идет ровно, смотрит бесцельно.
Никого не задевает, ловко лавируя в толпе, среди машин. Все замечает, ничему не придавая значения. Все слышит: гудки автомобилей, обрывки разговоров, вздохи, топанье, стук каблуков и тиканье часов на руке, но не влечется за звуками. А если его окликнуть по имени, то он, пожалуй, не отзовется: в это время у него нет имени или оно какое-то другое, неизвестное, непривычное, протяжное или слишком короткое, и произнести его нельзя, оно дрожит в солнечном сплетении, – в сплетении ветвей, лучей, красных ручьев крови. (Улица Красный Ручей, улица Зеленый Ручей, свет солнца в стекле, провода, летящие над оврагом, тень на стене – его имя.)
Они всё собирались нарисовать свою карту города – с маршрутами-линиями, но, как и с книгой птиц, слишком долго готовились, спорили, уточняли принцип отбора линий, – и время ушло.
Неужели ушло?
– Так у тебя совсем никаких соображений? – снова поинтересовался
Зимборов, отворачиваясь от ветерка и раскуривая погасшую трубку.
– Никаких, – машинально ответил Охлопков, завороженный пыханьем трубки, ее рдяными отсветами на толстом лице друга, – и мгновенным воспоминанием об одной вещи Брейгеля Старшего, выдержанной в таких же скорбно-осенних тонах (крестьяне собирают хворост, на деревьях отблески очага, еще дальше неприветливая ветреная бухта, кораблик),
– и еще старой мыслью об осени, о ее загадке и вечной средневековости, – нет, ближе, в осени всегда мерещится век восемнадцатый и девятнадцатый? – да, почему-то.