Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 35



– Красавчик наш пришел, проголодался… Молочка хочет. И печеночка ему приготовлена, он любит печеночку…

Кот коротко, требовательно мяукнул, уставясь большими зелеными глазищами на хозяйку.

– Сейчас, мой Красавчик, все будет…

Помощница уже несла, торопясь, белые мисочки с молоком и печенкой.

На просторной высокой веранде оконные рамы и легкие шторы были раздвинуты; и, словно на ладони, с высоты открывались синие воды

Волги, заречные леса, заливные луга, и все это на многие версты – и рядом, и далеко-далеко.

Прошлым летом сюда приезжали наскоком. Все здесь было еще в разоре ли, в строительной кутерьме: новые дома, а вокруг них – ямы да рытвины. Теперь же открывался с высоты балконной уютный, в зелени невеликий поселок с красивыми большими домами, в просторных усадьбах, обнесенных кирпичными заборами. Еще одно огражденье, надежное, но скрытое зеленью, охватывало немалое пространство речного берега, леса и замыкалось охраняемым проездом с крепкими воротами.

Внизу, на газонной зелени, среди цветочных клумб, было и вовсе хорошо. Журчала вода, вытекая из невеликого круглого бассейна с фонтаном.

– Тебе нравится? – спрашивала Ангелина.

– Рай земной… – искренне отвечал Илья. – А может, это просто мне снится.

– Мои подруги… Я их иногда приглашаю. Они называют это Европой.

Европу приезжают смотреть. Но они не представляют, сколько трудов и денег… – взахлеб рассказывала Ангелина. – Здесь же был голый песок и всякие сорняки. Все это надо было уничтожить. Рауданапом все выжигали. Потом ровняли, идеально. Завозили дренаж и новую почву, специальную. И потом все растения: хвойники, японские вишни. И конечно, газоны. Такие труды. Целая бригада работала. Так все дорого. Я говорю знакомым: "Чтобы завести такую Европу, надо иметь европейские деньги". Спасибо Тимоше.

Воркотню Ангелины Илья уже не слышал, погружаясь в иное: он медленно, глубоко, пронзительно начинал понимать, чего так не хватало его душе в жизни прежней, питерской, городской, уже много лет. Университет, аудитории, коридоры, библиотеки, книги, рукописи, экраны компьютеров, люди и люди, слова и слова, городские тесные улицы, дома, собственная квартира, ее стены, нечастые развлечения в театре, кино, пирушках, легкая любовь; и снова: университет, книги, библиотеки – все как в заколдованном круге: дома, улицы, суета людская, стены, крыши, потолки; душе и взгляду там тесно. Редкие приезды к матери, в город родной.

И там – все то же. А потом обвал – тяжкое заточенье, страшная тьма.

После нее словно открывались глаза, видя главное. Сейчас здесь, у

Ангелины, это главное – вовсе не радужные цветники, не ухоженный газон, не красивый дом, но иное: просторная река в сияющих под солнцем бликах, ближняя роща, золотистые сосны ее; за рекой – далекий зеленый лес зубчатой стеною, а вокруг, а над головой – огромное, немыслимо просторное небо: голубое, лазурное, синее с пушистыми легкими облаками. И вокруг – живая тишина с плеском волн, с птичьим негромким пением, шумом ветра, шелестом листов и веток. Все это – жизнь, словно дорогой подарок. Глядишь – и видишь; пьешь душой – не напьешься, словно после долгой жажды, которую утолить нельзя.

Об этом, именно об этом надо рассказать матери, Алексею, Ангелине и дяде Тимоше. И нельзя опоздать. Потому что кроме птичьего пения, шума листвы и шелеста трав под ветром тонко позванивает подвешенный возле дома заокеанский подарок – "игрушка для ветра", устройство нехитрое: тонкие металлические трубочки на нитях, а меж ними – ударник ли, маятник. Эта "игрушка", словно часы, отмеряет время, негромко и мелодично: дилинь-динь, дилинь-динь… Но она умнее часов.

И порой, словно спохватившись и торопя, она звенит и звенит, возвышая свой серебряный глас, звонит и звонит, упреждая, что жизнь проходит. И порою так быстро. Это надо понять. И об этом надо помнить. И говорить об этом языком человечьим. А если не поймут, остается лишь плакать, как велено: "Плачу и рыдаю, егда помышляю жизнь человечью".



Слава богу, сегодня было затишье. "Игрушка для ветра" молчала.

– Вот так и надо жить… – проговорил Илья тихо. – Возле воды, возле деревьев, цветов…

Утомленный ли, разморенный переменой обстановки, пусть и недолгим, но ночным перелетом, сытным завтраком, он начал задремывать, как только они с Ангелиной уселись на садовую скамейку, в тени.

– Приляг… – сказала Ангелина.

И он прилег, укладываясь и угреваясь возле ее большого тела, на теплых коленях. Он засыпал. Ангелина легонько гладила его мягкие волосы, тихо шепча: "Спи, моя Дюймовочка, спи… Крепкий сон тебя мани". В молодом мужском лице, окаймленном реденькой светлой бородкой и золотистыми кудрями, для нее проступало далекое. Вот так она когда-то, напевая, баюкала его, усыпляла.

Тогда еще жили в одном городе. Младшая сестра второго, вот этого, сына родила трудно, совсем крохотным. Дюймовочкой его величали в родильном доме. А в доме родном позднее он был "ручным", засыпал и крепко спал лишь на руках. Любил, чтобы его носили и баюкали. Он, слава богу, выжил и вырос.

И вот теперь виделось Ангелине то милое, детское, беззащитное, то давнее, что было в его еще не лице, но младенческом ангельском лике, когда изо дня в день он спал на ее руках. И конечно, думалось о том страшном, которое он перенес. О том страшном, которое все они пережили. Те дни и ночи, те часы, когда во всем себя винишь. Пусть без вины, но чуешь себя виноватым за то, что живешь и дышишь, ходишь по земле. А в это время, а в эти минуты… Господи, господи… И – странное дело! – в те горькие дни совсем некстати, обостряя боль, племянник Илюша вспоминался и виделся ей совсем маленьким, беззащитным, когда только начинал даже не ходить, а ползать: крохотными ладошками по полу неторопливо шлепает, словно проверяя надежность. Шлеп да шлеп, шлеп да шлеп… Головку поднимет, а в глазах

– радость сияет: "Умею… Могу…"

Слава богу, все обошлось. И вот она, эта головка, у нее на коленях.

– Спи, Дюймовочка моя, спи спокойно… – шептала она и плакала обо всем сразу: об Илюшиной беде, о внуках, и дочери, и о себе, конечно.

О племяннике думалось, а еще о дочери, внуках. За них – спокойна, но они так далеко, словно вовсе на ином свете. Эта Америка… Сначала радость была: дочь устроена всем на зависть. А вот теперь… Думается по-иному. Даже по телефону звонить им – вечная путаница: здесь – день, там – ночь; здесь – ночь, а там – белый день. Всегда некстати звонок твой. Да и чего телефон? Поглядеть бы, приласкать, приникнуть и почуять родное, детское: нежную плоть, сладкий дух, доверчивый взгляд, какой-нибудь лепет или легкий сон, который ты бережешь у своей груди или, как сейчас, на коленях. Слезы у нее были крупными, чуть не в горошину.

Но внезапный молодой сон Ильи, тем более – не в срок, был коротким, а пробужденье – в испуге. Не привиделось ли все это: утренняя сосновая роща, милая Ангелина, новый дом, цветы, зелень, купанье, завтрак на просторной веранде? Илья даже вздрогнул, проснувшись. А потом – долгий облегчающий выдох. Это была явь. И ничто не исчезло: светил солнечный летний день, журчала вода, сбегая по камешкам рукотворного ложа; плетистый розовый куст, прикрывавший садовую скамейку, ронял и ронял помаленьку алые и белые лепестки цветов.

И глядели на него сияющие любовью и слезной влагой глаза Ангелины.

Поплыл день, которого просила душа. Долог был путь по садовым дорожкам, по мягкой зелени газонов к новым и новым кустам роз: к белой душистой Онор, к сияющему кораллово-оранжевому кусту

Холстен-перле, к ярко-красной, словно кровоточащей, Клеопатре и желто-канареечной Фризии, к высоким лилейникам, к душистому водопаду пестрых петуний в подвесных вазонах, к зарослям голубых дельфиниумов.

В годы прежние, на старой даче, Ангелина своими руками рассаживала цветы, поливала, удабривала, рыхлила, увлеченно занимаясь этим с весны до осени. Все делала сама, лишь порою на день-другой нанимая помощников. Приезжая в гости, Илья помогал тетушке.