Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 6



Он проходил, играл, толпа расступалась и смыкалась.

На мгновенье все стихло. По какому-то чудесному совпадению смолкли все: никто не говорил по телефону или с кем-нибудь в вагоне, никто не предлагал никаких товаров. Удивительное мгновение тишины, резонанс тишины, тишины в человеческом отношении, потому что, конечно, стук колес не прекращался, электричка не замирала и не становилась неслышным прозрачным призраком. Но тишина настала лишь на мгновенье. Вдруг опять зазвучал баян и кто-то запел. Я подумала, что это старик решил спеть напоследок и что голос у него ничего себе, не слабый и не старый. “Я желаю счастья вам”. Толпа в том конце вагона заволновалась, засмеялась, захлопала. Я встала, чтобы увидеть.

“Я желаю счастья вам” пел не старик. Он только играл. Пел человек с последнего у выхода сиденья. Пел, встав. Лицо его побагровело. Он был весьма прилично одет. За расстегнутой дубленкой виднелся костюм, даже с галстуком.

Мужчина допел, подал деду бумажку и сел. Я села тоже.

Когда же это кончится? И чем?

Кончилось, если помните, надписью у стоп-крана.

Моя станция тем временем приближалась. Народу уже было значительно меньше. Проход практически освободился. Я сказала, что нового о

Мандельштаме для меня всё, потому что я почти ничего о нем до сих пор и не знала, спрятала книжку, попрощалась и направилась к выходу.

Недавно певший сидел спокойно, солидно, трезво, и представить было невозможно, что он мог петь под баян нищего. С другой стороны, у окна, стояла инвалидная коляска. В ней, лицом к окну, сидел безногий. Лицо у него было красивое, правильное и кроткое.

Прозрачные голубые глаза мягко смотрели то ли на огни в темноте, то ли на свое собственное отражение в стекле. Инвалид поразил меня сходством с актером, которого я буквально на днях видела по телевизору. В каком-то сериале он сыграл утонченного и жестокого аристократа из прошлого века. А теперь сидел нищий, безногий и кроткий.

Поезд унес и нищего, и певца. И надпись у стоп-крана унеслась вместе с ними, и все фантастические лица и разговоры унеслись. Точно они были призраками.

Дул ветер. Что-то невидимое кололо лицо, ледяные микроскопические осколки. Ветер был ими полон, и воздух в электрическом свете посверкивал летучими искрами.

Я сошла с платформы. В круглосуточном ларьке горел свет.

Из окошка высунулась рука с хлебом. Мальчик взял хлеб и тут же откусил горбушку.

Мальчика я знала. Он жил в нашем подъезде, и сталкивались мы довольно часто, и много раз я слышала его имя, но почему-то никак не могла запомнить. Что-то было в этом чудовищное. При виде мальчика я каждый раз мучительно пыталась припомнить его имя, но вместо имени был провал, из которого пахло сыростью и тленом. Он здоровался, я отвечала и отводила глаза. В конце концов, чтобы не мучиться, я назвала его про себя Колей.

Встреча с Колей меня всегда тревожила.

Дорога от платформы до нашего дома красивая, и может показаться, что она ведет к какому-то старинному замку. Широкая, с обеих сторон растут пихты, одинаково высокие, пушистые, на одинаковом расстоянии друг от друга, пихты-близнецы. Но дом наш был не замком, а обыкновенной хрущевской пятиэтажкой, и следовало его обойти, чтобы попасть в подъезды. Впрочем, говорили, что когда-то аллея действительно вела к замку, возведенному русским помещиком по картинке из книжки готического романа.

В этот час аллея была пустынна. Снежок похрустывал под ногами. Коля обогнал меня и на ходу оглянулся. Лицо его мне показалось белым пятном.

Я шла, но мне казалось, что я никуда не продвигаюсь, что пихты не сменяют одна другую, что я топчусь возле тех же деревьев. Вдруг я нагнала Колю. Он стоял на обочине, жевал хлеб и ковырял носком ботинка подножие сугроба.

Он как будто поджидал меня. Поднял голову и взглянул. Я ускорила шаг.

Как будто хотел что-то сказать, но не решился.

У подъезда я посмотрела на наши окна. Свет горел и в комнате, и в кухне. С чего бы это моя скупая мать так расточительствовала? С чего такое сияние?

Я поднялась на наш третий этаж. Позвонила. Хлопнула дверь в подъезд, застучали шаги. Коля пробежал мимо меня, взглянул и, мне показалось, усмехнулся. Дверь передо мной отворилась.

– Мать… – начала я громко и раздраженно.

Но она приложила палец к губам.

– Что? – спросила я уже тихо, переступая порог.

И увидела на крючке незнакомое женское пальто. Старое, с потертыми обшлагами.

Пальто было серое, и пуговицы на нем были почти все серые, но одна пуговица была красной, а другая зеленой, и они казались живыми в сером ряду. Как два открытых глаза у семиглазого чудища; пять его спящих глаз в любую секунду могли тоже открыться, так казалось.

Мы с матерью жили замкнуто, гости у нас случались так редко, что я даже и не припомню, когда в последний раз.



– Кто? – совсем шепотом спросила я.

Опять палец у губ.

Я сняла свое пальто, сняла обувь. Увидела незнакомые сапоги.

Грязные, в белых соляных пятнах. Взглянула на мать, но ничего не спросила. Поняла, что и так все сейчас увижу, а гостья в доме слышит все наши шепоты и движения.

Из прихожей – сразу комната. В ней я увидела детскую коляску. Она заполнила мой взгляд.

Иногда кажется, что ничего больше ты вместить не можешь, что ничего больше уже не будет. Но будет, будет и больше. И кроме коляски, так потрясшей мое измученное воображение, взгляд вместил в себя и женщину, выбравшуюся при моем появлении из кресла; обычно я смотрела из него сериалы после ужина, пока глаза не смыкались.

Каким-то чудом я сразу узнала в ней свою сестру. Она поседела, подурнела, опухла, глаза выцвели, от нее пахло крепкими папиросами, но я ее узнала мгновенно. Мы не виделись пять лет, пять лет не знали мы с матерью, есть ли она на свете.

Я подошла к коляске и заглянула. В ней мирно спал младенец.

Крохотные ручки лежали поверх одеяла. Меня поразило, что эти малюсенькие ручки совершенно как у больших, с ноготками на пальчиках. У младенца были светлые серьезные бровки и серебряные ресницы.

– Мальчик или девочка? – спросила я.

– Мальчик.

– Как зовут?

– Артур.

– А по батюшке?

– Я тебе потом скажу.

– Пойду ужин разогревать, – сказала мать.

Без меня они не садились. Милка, правда, съела творог с вареньем.

Мать открыла ей землянику, которую берегла на Новый год.

– Я, как только голодная, сразу ем, если есть что, организм не должен чувствовать неудобств, должен быть сыт и доволен. Ведь мой организм до сих пор с его организмом связан, питание у нас, считай, совместное, он из меня знаешь как молочко сосет, не оторвешь.

Мы ужинали. Ребенок спал в коляске у входа в кухню. Мне казалось, все, что происходит сегодня, начиная с безумной электрички, мираж.

Наутро он развеется.

Ребенок ворохнулся, мать вскочила, бросилась. Постояла над коляской, вернулась.

– Что-то ему снится, – тихо сказала.

Милка не обеспокоилась.

– Вообще-то он хорошо спит. Я с ним и в общаге жила, и в поезде три ночи ночевала, спит, никого не тревожит. Второго такого ребенка нет.

Я смотрела на мать. Никогда не думала, что она может быть такой, мягкой, мирной и как будто владеющей счастливой тайной. Тайной был ребенок, конечно, но я никогда не думала, что эта тайна покажется матери счастливой. Я была уверена, что она довольна нашей тихой холостяцкой жизнью, тем, что у нас всегда порядок, покой; обычно она раздражалась даже сдвинутым половичком. И никогда не заговаривала со мной о внуках. И вдруг этот ребенок сделал ее счастливой и мягкой, и ей не жаль было драгоценного варенья для его матери. Ягоды она собирала самолично, чтобы зимой вспоминать, как там было хорошо в летнем лесу. Она говорила, что не доживет до лета, каждый год так говорила, каждую зиму, и для нее это варенье было вроде эликсира бессмертия. Хотя бы и мне почувствовать его вкус.

Утверждаю, что мать любила сестру больше. Доказательств у меня нет, относилась она к нам одинаково ровно, без сантиментов, порой даже холодно. Но так как сестра во всем была лучше меня, я не сомневалась, что мать ее любит, а меня не особенно. Я думала, что виновато имя. Милка и должна быть всем милее.