Страница 9 из 10
Попытки понять механизм мышления, разобраться в причинах его самостоятельности занимали немалую долю раздумий Реброва. Впрочем, он давно знал, что усилия такого рода напрасны, поскольку попытки осмысления деятельности мозга предпринимались с помощью самого мозга
– все равно как исследовать швейную машинку посредством самой же швейной машинки…
Физика? Да, почему-то он стал физиком. Теперь и не вспомнить – сам решил? внял совету отца? В общем, подал документы в университет, не прошел по конкурсу, направил стопы в педагогический и был принят.
Физика давалась ему легко, даже слишком легко – она представала завораживающей игрой, о правилах которой он всегда мог догадаться.
Учился, правда, с петельки на пуговку, на тройки – в силу все той же невозможности толком сосредоточиться на предметах практических: зачетах, экзаменах. Тетрадки с лабораторными работами терялись, контрольные оставались недописанными. В конце концов получил диплом
– и первый же самостоятельный урок доказал, что его призванием является что угодно, но только не необходимость разбираться, почему
Петров не знает закона Ома, а Сидоров не имеет понятия об ускорении свободного падения…
Он дошел до ворот парка и свернул направо, под укрытие шумящих деревьев. Строптиво кувыркаясь и кружа, яркая листва летела вниз, куда повелительно указывали тонкие персты солнечных лучей. Над головой она шумела широко, просторно, словно говорила о чем-то вечном и радостном; а под ногами – куце, хрипло, как будто хотела высказать последнюю жалобу, но при этом страшилась огласки, да и сил хватало только на пару слогов.
Миновав ворота и пройдя еще метров сто по асфальтированной дорожке, он остановился, чтобы перехватить рукоятку тележки. Несколько секунд тупо смотрел на собственную левую кисть, державшую пакет с мусором.
Вот тебе раз. Минут пятнадцать назад его следовало кинуть в контейнер возле дома. Снисходя с заоблачных высот, разум нехотя возвращался в мир тележек, рук, ворот, деревьев, бутылей, дорожек, отбросов – всех этих утомительных мелочей жизни…
– Фу ты, черт! – затравленно пробормотал он.
Воровски приседая и оглядываясь, Ребров сделал несколько нерешительных шагов в сторону решетчатого забора и, неловко размахнувшись, швырнул пакет за ограду. В полете из него вывалилась пластиковая банка из-под сметаны и горсть яичной скорлупы. Еще не прозвучал тот резкий шорох, с которым пакет упал в траву, а он уже поспешно шагал прочь, вжав голову в плечи и ожидая оклика.
Слава богу, никто не кричал в спину, не требовал вернуться.
Ходьба настраивала на привычный лад. Мысли, встревоженные было неприятным казусом, постепенно концентрировались, возвращаясь к тому, что уже несколько дней не давало ему ни минуты передышки, если не считать двух или трех часов неспокойного, сплошь из каких-то разноцветных клочков, сна.
Как правило, его занимало что-нибудь такое, что было давно продумано кем-то другим, многократно перепроверено, признано истиной и разлетелось по миру неисчислимыми профанными копиями. Предмет его интереса не требовал столь напряженного труда, и все же мозги, зачем-то к нему приступив, уже не давали покоя, заставляя до тошноты крутиться на бесконечной карусели повторяющихся размышлений. Он был бы рад сойти с лошадки и нетвердо встать на землю, с удовольствием чувствуя, как мало-помалу утихает головокружение, но остановками заведовал кто-то другой, а у самого Реброва не было под руками даже самого завалящего рычага.
Так, например, в прошлый раз его донимала теория Большого взрыва, и четыре или пять дней не удавалось от нее отделаться. Безмерный пузырь гравитации возникал перед глазами во всей своей неохватности… быстро ссыхался… схлопывался в ноль… и тут же беззвучно вспучивался новым взрывом, вновь порождая исчезнувшее было время и бесконечно разметывая пространство и материю, – а Ребров пытался понять, зачем это все происходит.
И не мог.
Четыре или пять дней – это был обычный круг его раздумий, после которого он получал два или три дня передышки, то есть более или менее нормальный сон и способность более или менее связно рассуждать о предметах повседневных. Ближе к финалу мозг, утомленный бессонницей, раздраженный непрестанной работой, начинал барахлить, как изношенный, попусту искрящий электромотор. Эту работу можно было бы сравнить с работой мельничных жерновов, если только вообразить, что мука вновь слипается в зерна, требуя все нового и нового помола.
Наплывы глухой пелены, покрывавшей кругозор оптическим дребезжанием вроде ряби телевизионного экрана, чередовались с приступами леденящего грудь вдохновения, когда скорость рассудка удесятерялась, но взамен дрожали руки и накатывала тошнота.
На сей раз его терзала мысль русского философа о необходимости воскрешения мертвых.
Мысль эта была воспринята Ребровым позавчера из какой-то дурацкой телепередачи об успехах отечественной анимации. Вел ее какой-то крупный специалист в этой специфической области, отрывистой фамилии которого Ребров не запомнил. Это был человек с круглой кошачьей головой, неряшливыми черными усами, плачущим, как у вокзального побирушки, голосом и такой постановкой речевого хозяйства, что все время казалось, будто он сейчас скажет вообще все, что знает; этого, однако, не происходило, поэтому слушать его было так же тягостно, как принимать затянувшиеся роды.
Однако Реброву удалось почерпнуть из его рассуждений некоторые сведения, которые прежде почему-то обходили его стороной. Про анимацию он знал, а вот откуда ноги растут, до сей поры не имел представления.
А теперь все понял, и мысль русского философа, довольно внятно изложенная усатым модератором со странной фамилией, третий день не давала ему покоя.
Мысль была проста. Более того, она была непротиворечива и безусловна. То есть являлась прямым указанием на действие, которое нужно совершить непременно. Непременно и немедленно.
Справедливо ли, что люди смертны? – спрашивал тот старый, давно умерший философ. И сам же отвечал на свой вопрос: нет, это несправедливо.
При этом философ приводил много неопровержимых аргументов в защиту своего утверждения. Но мог бы и сэкономить: ведь Ребров и сам с младых ногтей понимал, что, во-первых, когда-нибудь умрет (в детстве, правда, казалось, что это случится так нескоро, что можно считать: никогда), и, во-вторых, это действие (смерть) всегда представлялось ему совершенно никчемным, незаслуженным и бессмысленным делом.
Жить, жить, жить, а потом – бац! – и умереть?
Полный бред.
А если это бред и ошибка природы, толковал философ, тогда надо не сидеть сложа руки, малодушно кивая на трудности, а исправлять положение вещей. То есть дело делать, а не сопли на кулак мотать.
Дело воистину общее, ибо касается каждого – ведь все смертны: и я, и ты, и он. Все мы умрем, разделив ту же самую несправедливость, которая уже настигла прежде умерших: они в земле, а мы смеемся над собственными шутками. Мы ляжем в землю, а живые будут так же бездумно хохотать. И, кстати, то, что живые тоже в свое время будут подвергнуты похоронному обряду и присоединятся к большинству, то есть к тем, кто уже пережил несправедливость и мучительность умирания, вовсе не извиняет их нынешнего бездействия.
Это была совершенная правда – именно так: вовсе не извиняет!
Что же именно делать? – спрашивал философ и снова отвечал: нужно бросить глупости, которым человечество столь неразумно, столь по-детски привержено, – борьбу за власть, войны, религиозные распри, национальные раздоры, стремление к бесполезному и бессмысленному (в смысле продления жизни) комфорту, страсть к самоодурманиванию, тем более нелепую, что на смену недолгому забвению неизбежно приходит похмелье. Все это забыть, отринуть, а высвободившиеся силы пустить на развитие науки, нацелив ее при этом на простую и ясную задачу – воскрешение мертвых.
Главное – не робеть, утверждал философ. Капля камень точит. Если
99 процентов усилий человечества пойдет не на жалкую борьбу с голодом (позор! позор! – восклицал он, и Ребров не мог с ним не согласиться) и не на удовлетворение мизерных запросов модниц, болтунов, сластолюбцев, гурманов и всей прочей бессознательной шушеры, а будет брошено на решение главной и общей задачи, смерть, несомненно, будет побеждена. Но для этого нужно повзрослеть. И уяснить, наконец, что человек – это не двуногое существо без перьев.